сироту. Штаны махом ему сшила и не перешивала ничево, не распарывала. А штаны мужицки шить, ето, девка, грамота больша нужна, ето сооружение сложно… Ну, вот я и думаю про себя-то, может, и на него, каторжанца, кака страдалица снайдется вроде Лидиньки, обладит его, огладит, приберет, человека из ево сделат…
— Я не буду жениться, говорил тебе, — тут же бросался я не первый раз перечить бабушке.
— Дак все так, батюшко, говорят, а придет пора, женилка вырастет, и побежишь, как Шарик наш, хвост дудкой задрамши, след нюхать. Иё искать.
— Ково иё-то?
— Известно ково, невесту, свою суженую.
— Не буду я искать! И кака это женилка? Где она вырастет?
— Как вырастет, я велю, штобы твой любимый дедушко тебе показал.
— А ты?
— Мужско это дело, батюшко, женилки показывать, мужско.
— Ага, ага, — продолжал я интересный разговор, — а Шарика кобели вертят.
— И тебя будут вертеть, как без этого. И насшивают тебе, и синяков наставят. Видал, воробьи во дворе как пластаются и петухи, даже быки бодаются.
— А зачем это они делают-то?
— Кто знат? Так создателем велено, штабы кровь горячилась, штабы закалились в борьбе, как Танька наша коммуниска говорит. Отроду так повелось, батюшко. Ты вон к бобровским девкам ластишься, особливо к Лидке, думашь, здря?
Я думал долго и озадаченно:
— И деда дрался?
— Дрался, батюшко, дрался. Да ишшо как. Он си-ыльнай был, как кому даст, тот и с копыт долой. Ну, я, штабы он всех не перебил, скорее за него замуж и вышла.
— Врешь ты все, меня просмеиваешь.
— Вот тебе и врешь! Поди да у деда свово любимого и спроси, как у имях, у парней-то, было. Может, он ишшо помнит.
Я отправлялся к деду и приставал к нему с расспросами, правда ли, что он всех парней в деревне валил одним ударом и как бы мне тоже научиться так же делать.
— Наболтала ведь, наплела, — сердился дедушка, — забиват робенку голову чем попало.
Я приставал к деду, чтоб он посмотрел, не выросла ли у меня еще женилка. Он, мимоходно глянув, огорчал меня:
— Не-е, ишшо токо-токо прочикивается, намечатца токо, — серьезно отвечал дед, — да ты не торопись, в срок свой все будет на месте, честь честью. И твоя доля тебе не обежит.
Но я и без деда с бабой самоуком дошел, от добрых людей узнал и про женилку, и про долю, только никогда деду с бабой не говорил про это, стыдился своей догадливости и осведомленности своей до самого последу, недолго, правда, сопротивлялся и твердил себе: «Не буду жениться!» Ан никуда от этой напасти не денешься, отросла женилка, и побег я след нюхать, и заухажерил, и запел, и допелся до того, что сам не заметил, как сделался женатым, да и детей нечаянно сотворил инструментом под древним названием «женилка».
Скотоугонщица
Внучка моя, Полина, маленькая шустра была и смекалиста не по возрасту. Всем соседкам и соседям, а это давние пенсионеры, она, как выйдет поутру, неизменно говорит: «Здляствуйте. Как ваше длягоценное здолёвье?» А об здоровье, да еще и драгоценном, никто наших стариков давным-давно не спрашивал, поклониться ж — спина переломится, они все повально млеют, всю девчушку поцелуями обмуслякают, печенюшку вынесут либо ягод в горстку насыплют, в гороховую гряду пастись запустят, она и жалуется окрестному населению: дедушка ее на реку не пускает и чуть чего орет «неряха», «грязнуля», а она хорошая девочка и к тому же ряха.
Старухи ко мне с претензиями:
— Чё уж ты, Виктор Петрович, со внучкой-то так строго обращашься? Одна она у тебя и сирота к тому же.
Особенно возлюбила малая хитрованка ходить за Фокинскую речку, где под горой, возле огорода и речки, в маленькой избушке коротала свои последние годы моя одинокая, слепая тетка Августа. Вот с жалоб на одиночество и начиналась беседа старой да малой.
— Не ходят, Поленька, не проведают меня, одна вот только ты и навешшашь. — Было это совершеннейшей напраслиной, и ходили, и навещали мы слепую старуху, и гостинцы ей нам доступные несли. Из этих гостинцев Августа, или тетя Гутя, как ее все звали, велела девчушке взять пряничек и конфеток.
— Мне неззя, — заявляла дипломатичная гостья.
— Да пошто же нельзя-то, маленькая ты моя?
— У меня алельгия.
— Да кака така алельгия, что ты говоришь? В ранешные годы вот золотуха была, дак никто из наших ею не болел. Тятя мой здоров был и сотворял нас без всяких алельгиев, более десятка сотворил. А мама, любимая бабушка твоего деда, Катерина Петровна, о которой он все пишет, и чего-то наплетет-наврет, где и правду скажет, мне тут вслух Капа, дочка, читала, дак я обхохоталась… Дак вот мама моя любу хворь, а уж алельгию-то запросто, бывало, заговорит, травкой вылечит. Все она травки знала, все-еэ…
Так вот старая, радуясь собеседнице, толкует с нею, но той уж и след простыл, она уж в огороде, малину с кустов щиплет либо в горох заберется огород садили и обихаживали сын Августы глухонемой Алеша и дочь Капитолина, которую я с детства зову Капалиной.
По-за огородом тетки, на лужку все лето пасся телок инвалида ВОВ, как он себя называл, Андрюхи, живущего через дорогу от Августиного домишка. Полька и с теленком побеседует, обнимет его, родимого, за шею, гладит по лбу с белой проточиной и говорит о том, что дед на нее орет, на Енисей одну не пускает, вечером же ставит в таз с горячей водой и моет царапкой-мочалкой, невзирая на ее алельгию, она же так устает за день, что начинает дремать, еще стоя в тазу; дед мало-мало вымоет ее, хлопнет по мокрой заднице, самого бы так кто хлопал, и велит ложиться спать, сам сядет рядом, придавит рукой и смеется потом, через минуту, говорит, мой вахтенный уже отчаливает и спит до утра не пошевелившись.
Однажды вот так душевно беседовала, беседовала малая с ласковой, безответной скотинкой, да и отвязала ее от колышка и к нашему домику привела, пасет теленка возле ворот, на нетронутой траве, Андрюха в панике мечется по соседям:
— Вот чё деется! Середь бела дня телка увели и на шашлыки, конечно же на шашлыки пустили.
— Да каки тебе шашлыки? — говорят все видящие, хоть и близорукие старухи. — Теленка твово внучка Виктора Петровича по улице на веревочке вела.
Андрюха бегом к моему домишку и умильную картину зрит: пасет теленка сердобольный ребенок, дед ее в огороде под калиною газеты читает, ума набирается.
— Поля! Ты зачем же нашего телка-то увела?
— А деду. У вас и колёва, и теленок, и кулиси, и сябака с коською, а у деда нисево нету.
Кое-как мы вместе с Андрюхою объяснили малому человеку права на частную собственность, закрепленные всеми конституциями мира, кроме нашей, российской. Мудрость этих прав девчушка так и не постигла, со слезами выпустила поводок, зажатый в кулачишке, а мне через время насупленно заявила:
— Плястафиля ты, дед, так все бауськи говолят.
Андрюха по сю пору, как увидит меня, с улыбкой спрашивает, как там внучка-то моя поживает, скотоугонщица-то? Я говорю, что выросла и, как всякая нынешняя акселератка, прет под потолок, но прежних поползновений не оставляет, норовит к себе в квартиру привести телка на веревочке, желательно однокурсника, и побеседовать с ним за жизнь.
Срезали, сдолбили, сцарапали медные буквы с могильной плиты милой девочки, стюардессы, загородившей непрочной своей и святой грудью пассажиров от бандитского пистолета. Спилили, разрезали стелу — знак в пермской тайге, где приземлились космонавты Леонов и Беляев. Отъяли, выгрызли, срубили буквы с неуклюжего монумента, угнетенного дежурными громкими словами, воинам Отечественной войны. Каждая буква на монументе весила семь или восемь килограммов.
С неуклюжей жестяной пирамидки над могилой ребенка срезали латунную табличку в полкило весом. На табличке той были нацарапаны родителями или бабушкой простенькие слова: «Боже! Прими в лоно свое невинную душу нашего любимого Алешеньки…»
То-то весело было пропивать вам, долго в безбожье жившим пакостникам, этакие кладбищенские трофеи!..
В Вифлееме, где родился Христос, отгорожен загончик для овец — этакая древняя хрупкая декорация. И на том месте, где свет увидел и разомкнул в мучительном крике уста Сын Божий, лежит серебряная звезда. Вижу: на каждом луче по заклепке и в центре звезда дутой заклепкой укреплена. «Что такое? спрашиваю. — Зачем заклепки, как в советской воровской сельхозартели, где даже кружка для питья на толстой собачьей цепи — чтоб не сперли…»
«И здесь заклепки на серебряной звезде для того, чтобы не украли, отвечают мне. — Ту, древнюю, Христову звезду из серебра, ничем не прикрепленную к полу, украли давным-давно».
Так вот и видится ясно, как, спрятав под хламиду серебряную звезду, по узким ночным улицам Иерусалима крадется старовечный кат к скупщику цветного металла.
И нынешний брат его по божескому завету, сунув под телогрейку иль под куртку в молниях табличку с могилки дитя, трусливо крадется туда же, к современному скупщику с мерзлыми глазами, в его укромный воровской загон под названием «Пункт приема цветного металла».
В темные те века, поймавши кощунствующего вора с Христовой звездой за пазухой, миряне разорвали бы его на куски, ныне пакостника пожурят, может, оплеуху дадут иль оштрафуют — вот и вся разница, пролегшая во времени, из безграмотных веков пронзившаяся до времен просвещенных, милосердием отмеченных.
Заматерелое зло
Жил да был на свете писатель Евгений Куренной. Он очень долго руководил Читинской писательской организацией, бился за ее сохранение, помогал чем мог своему немногочисленному, но провинциально вздорному коллективу. Был он человек добрый, к себе располагающий и, кроме того, слыл заядлым рыбаком, норовил зацепить на блесну непременно тайменя, частенько и залавливал.
Чистый лицом, с яблочным румянцем, телом плотный, с крепкими руками, способными не только писать, но и тяжелую работу делать, за себя постоять.
Должность его не велика, но суетная, времени много отнимающая. Поработать ему удавалось лишь в выходные дни.
И вот однажды, в пятницу, к вечеру, он приехал на свой участок, именуемый у нас всюду дачей. Домик со столом, с печкой, с лежанкой-топчаном. Словом, хоромы по достатку. Но в тихом на загляденье месте Забайкалья, вроде бы где и нет некрасивых-то мест. Приехавши на дачу, он загонял своего «жигуленка» в гараж; и машине, и гаражу было уже лет за двадцать — бегал транспорт и жив был только благодаря хорошему догляду. Я ездил с женой в отдаленный сильный совхоз и, хозяин нового тогда «жигуля», отец малого мальца и молодой светловолосой жены, не мог налюбоваться на свою новую машину, скрыть гордость машиновладельца, все норовил он взлететь на своем боевом коне