Скачать:TXTPDF
Затеси

шелестел осинник по горам. Деду было холодно в горах, и он с вершины сухой лиственницы голосом филина просил шубу. Дед кряхтел и ворочался в лесу, укладываясь спать, и выколачивал трубку о старый сухой пень, будто черный большой дятел стучал по дереву.

Дед долго засыпал и успокаивался. Гасла его трубка — и остывало небо за горой. Дед дышал ноздрями распадков — и на реку медленно наползали легкие полосы тумана. Они качались над водой и оседали в тальниках Заячьего острова.

Дед закрывал наконец-то глаза, не ворочался больше, не кряхтел — и все кругом переставало шевелиться, стучать, и даже листья не хлопали ладошками, чтобы не беспокоить деда, потому что он, хотя и тихий дед, все же сумрачный, угрюмо молчаливый, и что у него на уме — никто не знает.

Шест железным наконечником пощелкивал о каменное дно, шумела носом лодка, толчками подаваясь встречь быстрой воде.

Галка опускала руку за борт, слышала, как щекочет ее пальцы живая и теплая перед ночью вода.

Кулички снимались с камней, обгоняли лодку, светясь белыми подкрылками, и стригли голосами привычную песню, которая веселила Галку: «Тити-вити, тити-вити, тити-вити…»

С Заячьей протоки, обросшей у берегов водяною чумой и копытником, шумно взбив воду, поднимались утки, но не все, поднимались лишь селезни, а матери с утятами бежали по воде врассыпную, прятались кто куда; Галка хлопала ладонями, пугая утят и неизвестно почему радуясь, что они бегают в панике по воде, прячутся в листьях и крепко сидят там, думая, что их никто не увидит. Утка с вызовом и бесстрашием то подплывала к лодке, то отлетала от нее, отвлекая таким образом опасность от детишек.

На ухвостье острова отец ненадолго останавливал лодку, и Галка выплескивала воду, скребя по дну лодки сплющенным ведерком, а выплескав, начинала мурлыкать песню и видела, как утка собирала утят из-под листьев и плыла по воде чуть впереди, все еще встревоженно покрякивая. А утята строем за нею, и строй в сумерках казался единым, и только след белесый расходился на стороны, пошевеливая копытник. Отец клал шест под ноги, брал весло, отталкивался от острова и начинал выгребать к верхнему бакену, держа нос лодки наповерх. Остров отдалялся, горы, уже слитые воедино, лес, в котором успокоился вечер-дед, — все это оставалось за кормою. И простор реки, холодноватый и мирный, подхватывал Галкy, нес на мягких руках, покачивая и лаская.

Бывало-то, спашешь пашенку,Лошадок распряге-ошь,А сам тро-опой знакомоюВ заветный сад пойде-ошь… —запевала тоненьким голоском Галка, и слышала одну себя, и радовалась тому, что есть она, Галка, на этом свете, что отец слушал ее и даже веслом негромко хлопал, чтобы слышать ее лучше. И Галка пела, пела, уж забывши и про отца, и про лодку, и про деда, который хоть и привычен, но все же жутковат, и пока он не уснет, петь и кашлять было и страшновато, и неловко как-то.

Никаких детских песен Галка не знала, она жила тем, что переняла у взрослых, и песни ее сплошь грустные, протяжные и про любовь все больше:

В золотом садочке канарейка пела,Пела так уныло, ой, голос раздавался-а-а,Пела так уныло, голос раздавался-а-а,Молодой парнишка, ой, с девушкой прощался-а-а…И как он прощался, и как ей, девушке-то, горько было, когда она спрашивала: «Куда, милый, едешь, куда уезжаешь? На кого ты, милый, ой, меня спокидаешь?..» — все это Галка ровно бы и чувствовала и понимала, а потому и на сердце у нее делалось по-разному: то его слезами подтачивало, то озноб, возникший под кожей, кололся хвоею в сердце, то вдруг тепло подкатывало к груди.

Отец хватался за бакен, вставлял в фонарь лампу, зажигал ее и отпускал лодку. Ее шатало, разворачивало течением, несло вниз по реке, и огонек бакена, дружески моргая Галке, удалялся в темноту, и она пела только ему, огоньку:

В низенькой светелке огонек горит,Молодая пряха у окна сидит…Голосишко у Галки становился тише, тоньше, слова она уже склеивала, головенка ее сморенно падала на грудь и пятнышком светилась в темной телогрейке среди темной лодки. Отец осторожно продвигался к беседке, бросал в нос лодки свою телогрейку, брал на руки Галку, бережно опускал ее на одежонку, прикрывал сверху другой телогрейкой, и Галка, протяжно, с облегчением вздохнув, ложилась щекой на руки и сладко засыпала.

Отец, покачав головой и грустно улыбнувшись в темноте, садился за лопашни и, поскрипывая уключинами, плыл от бакена к бакену, засветлял их и сплывал по течению к избушке. Сложив весла, уронив натруженные руки на колени, он курил, слушал ночь, себя, тосковал о жене, думал о дочке, которой надо бы мать, но мать никогда уже не вернется, а мачеха еще какая и попадется…

Лодка, чуть слышно коснувшись берега, останавливалась. Отец забредал в воду, брался за уключину и подтаскивал ее повыше, затем бросал окурок в воду и выскребал Галку из носа лодки, укутывал ее в телогрейку, на руках нес вверх по деревянным ступеням к избушке.

Иногда Галка просыпалась и невнятно спрашивала:

— Мы уже приплыли?

— Приплыли, приплыли. Спи, песнопевица. — И отец прижимал ее плотнее к себе, а она дышала ему в грудь маленьким, добрым теплом, и хотелось ему сказать: «Родненькая ты моя, миленькая ты моя! Что был бы я без тебя?..»

Но он этого не умел сказать, он лишь останавливался на яру, скрипуче прокашливая горло, сдавленное сладким горем, прижимал к себе дочку, ровно бы боясь остаться в одиночестве среди темной ночи, над темной рекой, на которой редко помигивали огни бакенов и где-то далеко, еще за поворотом реки, занималось шлепанье плиц и пыхтенье буксирного парохода.

Пароход идет, — тихо говорил отец, слушая свой голос, — на твои огоньки, дочка, смотрит и не заблудится в потемках…

Она и выросла там, в избушке бакенщика. Она и отца похоронила там, на травянистом взлобке, рядом с матерью. Работает она теперь в большом учреждении, за чертежной доской и, забывшись иногда, тоненько и грустно запевает:

Куда, милый, едешь, куда уезжаешь?..И тогда сотрудники проектного отдела поднимают головы от столов, калек, чертежных досок и с улыбкой поглядывают на эту беленькую, всегда почему-то молчаливую и грустную девушку, о которой мало кто знает, как она жила, где выросла, о чем думает.

Вечером она часто выходит на набережную и, облокотившись на решетку, смотрит на реку, на мигалки-бакены с поплавочными железными туловищами, провожает глазами многооконные светлые пароходы с веселой музыкой и чего-то ждет. Она ждет, когда один из этих пароходов подойдет к ней, возьмет с собой, увезет туда, где ей пристать захочется. Может быть, там, в темноте, светится, горит тот единственный огонек, живой и теплый, о котором она мечтает так давно и терпеливо.

Гимн жизни

Лина уже полмесяца жила в Москве. Жила? Нет, не жила, доживала.

Она постоянно разделяла слово «жизнь» надвое, но ничего не получалось. Ей хотелось, очень хотелось отделить жуткую приставку «до», выбросить ее вон. Зачем к такому замечательному, всеобъемлющему слову какие-то приставки? И все-таки она была, эта приставка, и все время, как биение сердца, отдавалась эхом в груди, в голове, в каждом мускуле, в каждой клеточке «до», «до», «до»…

Доживать в двадцать лет! Как это нелепо, нескладно, страшно.

Она училась в медицинском институте. Она уже кое-что знала. Знала, может, и не так много, но уже столько, что ее нельзя было обмануть. А ее пытались обмануть. По каким-то, еще в древности рожденным законам медицины, ей не говорили, что она обречена и скоро умрет…

Мать, как и многие русские матери, рано состаренная войной, отец-инвалид, научившийся чертить одной рукой и заново сделавшийся конструктором, узнали о том, что их дочь смертельно больна, раньше ее. Они тоже пытались таиться и держаться бодро. Зачем? Разве можно это скрыть? Они были жалки и несчастны еще больше, они ничего не могли скрыть.

Однажды — это было ночью, это было после того дня, когда в доме выставили зимние рамы, Лина встала и, шлепая, как в детстве, босыми ногами, отправилась к родителям в спальню, легла между ними и они, напуганные, освободили ей место, потом придвинулись оба, разом обняли. Первая заплакала мать, отец со скрипом сглатывал и сглатывал слюну, обрубок его правой руки больно тыкался Лине в бок.

— Отправьте меня с Москву, — потребовала Лина, когда мать обессилела от слез, отец перестал скрипеть горлом.

— Хорошо, хорошо, доченька, мы поедем все вместе в Москву.

— Нет, я хочу одна…

И они согласились. Они теперь соглашались с нею во всем. Они потакали любому ее капризу. Они не могли иначе.

И вот она уже полмесяца в Москве. Живет, ходит, смотрит. Она сказала родителям, что будет лечиться. И они обрадовались, поверили ей, ждали чуда. А она хотела только смотреть, дышать и ни о чем не думать.

Но не думать было нельзя.

Забыться было невозможно.

Она ходила в театры, и там почти в каждой опере, в каждом балете, в каждой драме показывали смерть. Мир вечно разделен на два полюса: жизнь и смерть. В эти понятия, между этими полюсами в два коротких слова вмещалось все.

Люди очень любили и любят смотреть на смерть. О смерти они сочинили самые потрясающие книги, создали самую великую музыку, сняли до озноба жуткие кинокартины, написали еще более жуткие полотна.

В Третьяковке почти на половине картин изображалась смерть, и люди часами стояли возле царя, убившего сына, возле верещагинской панихиды, возле утопленницы, возле безумной княжны Таракановой и умирающего безвестного арестанта; люди часами в длинной очереди медленными шажками продвигались к Мавзолею, чтобы взглянуть на умершего человека; толпами ходили по Ваганьковскому и Новодевичьему кладбищам меж густо и тесно сдвинувшимися могилами.

Может быть, они глядели на все это спокойно оттого, что им не мерещилась близкая смерть, не знали, когда умрут? Может быть. Лина уже устала глядеть на смерть, устала думать о ней и однажды пошла в зоопарк. Но и тут ей не понравилось, жалко было попрошаек медведей, зады у которых были вытерты и голы оттого, что они часто на потеxy людям усаживались и «служили» за конфетку, за кусок булки; жалко сонных, полуоблезлых хищников, которыx она никогда нигде но видела, но с детства привыкла бояться. Они были совсем-совсем не страшны — эти засаженные в клетку клыкастые звери. Еще больше не понравились ей змеи, приклеивающиеся к стеклянным стенам, шевелящие раздвоенными языками и зло плюющие ядовитыми зубами через стекло в посетителей. Какая-то женщина сказала явную глупость, глядя на ящериц, крокодилов и змей: «Я никогда не смогла бы жить там, где живут такие гады». — «А я хоть в клетке согласна», — поддакнула той глупости Лина и быстро побежала по дорожке

Скачать:TXTPDF

Затеси Астафьев читать, Затеси Астафьев читать бесплатно, Затеси Астафьев читать онлайн