Скачать:TXTPDF
Затеси

в самом деле глубже, чем следовало, проник в подтекст Мопассана? И гордо заявил я парням, как наши современные разумники-критики, — что они все дураки и хмыри болотные, ничего в искусстве не понимают. Мне в ответ: мол, раз ты все понимаешь, залезай за трубу с кем-нибудь из парней и показывай главное с толком и вовремя. Но что я мог им объяснить и показать, коли и сам не все тонкости искусства улавливал? Испечься ж на печи мог запросто, как картошка. Тогда я брюхом попихал, попихал полено по кирпичам и вместе с крошками кирпича, с пылью и копотью уронил его в зал, на головы зрителей задних рядов.

Поднялся хай. Паника! Кто-то крикнул привычное «горим!». Наших двух ротозеев зрители поймали, зады им пинкарями прокомпостировали, но главное — завассарили нашу киношную плацкарту на печи.

И что вы думаете? Зашили тесом проран между трубами? Сменили замок? Железом запаковали плацкарту?

Нет, нет и нет! Время то было героическое, напряженное, всюду велась борьба, все делалось принципиально, обдуманно, хотя и ненадежно. Завхоз клуба — шкура, может, и сам завклубом, тоже шкура, — сколотили щит из толстых плах и, пробив его гвоздями-сотками, положили на плацкарту ловушку шляпками гвоздей вниз, жалами кверху.

Вот тут и смотри важнейшее из всех искусств, наслаждайся!

Но время, время-то какое! Все советские люди работали и изобретали, думали день и ночь, к вершинам рвались. Парни наносили сена с конного двора, прикрыли гвозди, чтоб пожарные не спохватились, свистнули спецовку в АХО, прикрыли сено старыми ватными брюками, двумя конскими попонами да телогрейкой — гуляй, братва, внемли искусству!

Хорошо было смотреть кино, правда, по-прежнему шибко жарко, зато мягко и чего не стерпишь ради зрелища? Однако со временем сено спрессовалось, спецовка проткнулась, остриями гвоздей брюхо прокалывало, грудь и все прочее тоже.

Но зрители, число которых с каждым днем, то есть вечером, увеличивалось, все героически переносили, потому как после схода «Пышки» с экрана начали показывать кинокартины одну другой героичней и захватывающей: «Волочаевские дни», «Тринадцать», «Джульбарс».

И что тут гвозди? Тут кинжалы не страшны!

Но дело отлаженное, хитрое все же кончилось крахом. Неожиданным и полным. В детдоме нашем, да и в нашем ли только, шла, и небезуспешно, вечная борьба со вшами и чесоткой. И вот в бане малые парни, а они у нас, как всюду и везде беспризорники, пронырливые были и юркие, что совы ночные. Узрели чертенята, что старшие все в красной сыпи по брюхам, грудям, бедрам и прочим местам: «Ага! Ага! — зашумели малые. — С чесоткой в баню! Зараза!» — и к Анне Ивановне с доносом. Анна Ивановна, замещавшая директора детдома, больная сердцем, сперва нас, голубчиков, сама осмотрела, затем строем в кожную поликлинику погнала. Дорогой мы дурачились, пели жизнерадостные песни, поскольку от школы, от уроков нас освободили. «Жопу мой перед едой, чирку после ужина!» — нарочно громко орали мы, чтобы подразнить Анну Ивановну. Но она особо на нас не сердилась, лишь пальцем грозила. Она была озабочена напастью, на детдом свалившейся: опять карантин, опять пропуски уроков, опять комиссии, всякие проверки.

В поликлинике возник было переполох — массовое кожное заболевание! А какое? Врач, из ссыльных тоже, одного за другим нас осмотревший, впал в удручение, не понимая характера и природы сыпи на детях: в отшибе от мира, в малом городке всякая эпидемиястрах. Но врач был старенький, добрый, и ребята ему объяснили, что никакая это не сыпь, изранеты они по причине искусства. Долго старичок ничего не мог взять в толк, и только когда ему подробно рассказали, откуда что взялось, он уронил слуховую трубочку на пол, очки тоже уронил и катал голову по столу, пытаясь объяснить перепуганной Анне Ивановне:

— Самое важное, ой, самое… из всех искусств… самое… — и махнул рукой, так и не закончив высказывание великого человека. — Ступайте домой, ступайте, проказники.

Анна Ивановна сначала тоже смеялась, потом ругалась, потом опять смеялась. Затем усилила контроль, чтоб вечером орлы по городу не шлялись. Потом весна наступила, игры на воле пошли, кино смотреть не очень уж манило. Потом лесокомбинатовский клуб сгорел, говорили, пожар начался сверху, загорелось между труб…

Тогда и начали строить настоящий кинотеатр на веселом угористом месте. «Октябрь» назывался. Мы в него пробирались, хотя сделать это было очень трудно: контроль, запоры, штаты неумолимые. Но и «Октябрь» с лозунгом на фронтоне: «Из всех искусств самое важное для нас — кино» — тоже сгорел. А вот в каком году и по какой причине сгорел — сказать не могу, меня к той поре из детдома уже вытурили по причине зрелого возраста и определили в РУ, где кино показывали очень редко, самим рэушникам ходить в кино было не на что, зато ныне, на старости лет, наверстываю упущенное — все кино подряд смотрю по телевизору бесплатно.

Тетрадь 5

ДРЕВНЕЕ, ВЕЧНОЕ

Древнее, вечное

Загулял наш конюх. Поехал в райцентр вставлять зубы и по случаю завершения такого важнейшего дела загулял. Рейсовый автобус ушел, и он остался ночевать у свояка.

Кони (их было семеро — два мерина, две кобылы и трое жеребят) долго бродили по лугу, и когда я шел от реки с удочками, вскинули головы и долго смотрели мне вслед, думая, что, может, я вернусь и загоню их в стойла конюшни, но не дождавшись никого, сами явились в деревню, ходили от дома к дому, и я решил, что они уснут на лугах или прижавшись к стене конюшни, нагретой солнцем со дня.

Поздней ночью я проснулся, пошел на кухню попить квасу. Что-то остановило меня, заставило глянуть в окно.

Густой-прегустой туман окутал деревню, далее которой вовсе ничего не было видно, и в этой туманной пелене темнели недвижные, как бы из камня вытесанные, силуэты лошадей. Мерины и кобылы стояли, обнявшись шеями, а в середке, меж их теплых боков, опустив головенки, хвосты и желтенькие, еще коротенькие гривы, стояли и спали тонконогие жеребята.

Я тихо приоткрыл окно, в створку хлынула прохлада, за поскотиной, совсем близко, бегал и крякал коростель; в ложку и за рекой Кубеной пели соловьи, и какой-то незнакомый звук, какое-то хрюканье, утробное и мерное, доносилось еще. Не сразу, но я догадался, что это хрипит у самого старого, надсаженного мерина в сонно распустившемся нутре.

Время от времени храп прекращался, мерин приоткрывал чуть смеженные глаза, переступал с ноги на ногу, настороженно вслушиваясь — не разбудил ли кого, не потревожил ли, — еще плотнее вдавливал свой бугристо вздутый живот в табунок и, сгрудив жеребяток, успокаивался, по-человечьи протяжно вздыхал и снова погружался в сон.

Другие лошади, сколь я ни смотрел на них, ни разу не потревожились, не пробудились и только плотнее и плотнее жались друг к дружке, обнимались шеями, грели жеребят, зная, что раз в табуне есть старшой, он и возьмет на себя главную заботу — сторожить их, спать вполусон, следить за порядком. Коли потребуется, он и разбудит вcex, поведет куда надо. А ведь давно не мужик и не муж этим кобылам старый заезженный мерин, давно его облегчили люди и как будто избавили от надобностей природы, обрекли на уединенную, бирючью жизнь. Но вот поди ж ты, нет жеребцов в табуне — и старый мерин, блюдя какой-то там неведомый закон или зов природы, взял на себя семейные и отцовские заботы.

Все гуще и плотнее делался туман. Лошади проступали из него — которая головой, которая крупом. Домов совсем не видно стало, только кипы дерев в палисаднике, за травянистой улицей, еще темнели какое-то время, но и они скоро огрузли в серую густую глубь ночи, в гущу туманов, веющих наутренней, прохладной и промозглой сонной сырью.

И чем ближе было утро, чем беспросветной становилось в природе от туманов, тем звонче нащелкивали соловьи. К Кубене удрал коростель, пытался перескрипеть заречного соперника, и все так же недвижно и величественно стояли спящие кони под моим окном. Пришли они сюда оттого, что я долго сидел за столом, горел у меня свет, и лошади надеялись, что оттуда, из светлой избы, непременно вспомнят о них, выйдут, запрут в уютной и покойной конюшне, да так и не дождались никого, так их тут, возле нашего палисадника, сном и сморило.

И думал я, глядя на этот маленький, по недосмотру заготовителей, точнее любовью конюха сохраненный и все еще работающий табунок деревенских лошадок, что, сколько бы машин ни перевидал, сколько бы чудес ни изведал, вот эта древняя картина: лошадь среди спящего села, недвижные леса вокруг, мокро поникшие на лугах цветы бледной купавы, потаенной череды, мохнатого и ядовитого гравилатника, кусты, травы, доцветающие рябины, отбелевшие черемухи, отяжеленные мокром, — все это древнее, вечное для меня и во мне нетленно.

И первый раз по-настоящему жалко сделалось тех, кто уже не просто не увидит, но даже знать не будет о том, что такое спящий деревенский мир, спящие среди села смирные, терпеливые, самые добрые к человеку животные, простившие ему все, даже живодерни, и не утратившие доверия к этому земному покою.

А кругом туман, густой белый туман, и единственный громкий звук в нем — кряканье коростеля, но к утру устал и он, набегался, умолк. Вышарил, наверное, в траве подружку, затаился с нею в мокрых, бело цветущих морковниках. И только соловьи щелкали все азартней и звонче, не признавая позднего часа, наполняя ночную тишину вечной песней любви и жизни.

Унижение

В клетке зоопарка токовал глухарь. Днем. Прилюдно. Клетка величиной в два-три письменных стола являла собой и тюрьму, и «тайгу» одновременно. В углу ее было устроено что-то вроде засидки в раскоренье. Над засидкой торчал сучок сосны с пересохшей, неживой хвоей, на клетке разбросана или натыкана трава, несколько кочек изображено и меж ними тоже «лес» — вершинка сосны, веточка вереска, иссохшие былки кустиков, взятые здесь же, в зоопарке, после весенней стрижки.

Глухарь в неволе иссох до петушиного роста и веса, перо в неволе у него не обновлялось, только выпадало, и в веером раскинутом хвосте не хватало перьев, светилась дыра, шея и загривок птицы были ровно бы в свалявшейся шерсти. И только брови налились красной яростью, горели воинственно, зоревой дугою охватив глаза, то и дело затягивающиеся непроницаемой, слепой пленкой таежной темнозори, забвением тоскующего самца.

Перепутав время и место, не обращая внимания на скопище любопытных людей, пленный глухарь исполнял назначенное ему природой — песню любви. Неволя не погасила в нем вешней страсти и не истребила стремления к продлению рода своего.

Он неторопливо, с достоинством бойца, мешковато топтался на тряпично-вялой траве меж кочек, задирал голову и, целясь клювом в

Скачать:TXTPDF

Затеси Астафьев читать, Затеси Астафьев читать бесплатно, Затеси Астафьев читать онлайн