Скачать:TXTPDF
Затеси

угодил к молоденькому белокурому лейтенанту в новой гимнастерке, с комсомольским значком на кармашке. Он поманил Фазиля к себе пальцем, вытащил из ящика стола кусок хлеба, налил в казенный стакан из казенного графина воды и сказал: «Ешь. А я тебя буду инструктировать».

Фазиль ел хлеб с водой. «Задача твоя такая, — наставлял его младший лейтенант, — как заслышишь шаги в коридоре, так и кричи, да погромче: „Аллах! За что бьешь? Пожалей, начальник…“ Ну, не мне учить, все вы тут, на Кавказе, артисты. Заслуженные. Если кто войдет в комнату, в особенности чин какой, сразу падай на пол, корчись, вопи, я тебя, извини, пинать буду. Да натурально вопи-то!»

Больше недели разыгрывали спектакль в тюремной камере ногаец Фазиль Абдулжалилов и неизвестный русский офицер. Потом Фазиля вызвали в какую-то большую комнату, где стоял стол, застеленный красным полотнищем, на нем лежали груды папок с делами заключенных. Позднее Фазиль узнал, что вызывали его на партийную комиссию, которую возглавлял человек в кожаной куртке, перепоясанный, как и полагается комиссару, желтым кожаным ремнем с портупеей через плечо. Был он устал и сед, горестно-сосредоточен. Когда ему прочитали дело Фазиля, он, слушавший записанное с опущенной головой, распрямился, пристально глянул на молодого, но уже седого парня и сказал: «Ну что, сынок? Сильно били тебя?» И прошедший огонь и воду, голод и холод, ненависть и презрение, предательство друга и смертную камеру молодой парень разрыдался.

В два часа ночи его выпустили из тюрьмы и наказали, чтоб он сразу же шел домой и никому ничего не говорил. Это говорилось всем освобожденным, но мера сия была и остается скорее для проформы.

На наших курсах одновременно учились четверо бывших репрессированных, и все они охотно и с подробностями рассказывали, что с ними и с теми, кто остался «там», было.

После их рассказов впечатлительные люди плохо спали, вскакивали по ночам с дурными воплями, а то и вовсе лишались сна.

Фазиль пошел из тюрьмы не домой, не к семье. Он пошел к тому, кто предал его, и задал ему один-единственный вопрос: «Скажи, ты верил, что я враг народа?» Если бы тот сказал: «Нет!», Фазиль убил бы его тут же. Но он сказал: «Да!», и, плюнув ему в лицо, освобожденный отправился домой.

Один из них сделался писателем. Он писал о передовых доярках и консервативно мыслящих председателях колхозов. Он угождал времени и тем ветрам, которые особенно густо веялись над небольшими республиками и малыми нациями, и сквозь эту жидкую словесную загородь привычного в ту пору литприспособленчества даже слабым отблеском не пробивалась ослепляюще яркая, полная драматизма и трагедий жизнь автора. В душе все замерло, окаменело, испепелилось в боли, медленно изжигающей человека. Я потому так уверенно говорю об этом, что надсадно возился с переводом романа Абдулжалилова, изготовленного по законам тогдашнего соцреализма, и всю ничтожность литературы этого сорта постиг изнутри. Та давняя работа меня многому научила.

Литературная карьера Абдулжалилова шла вперед и в гору. Он сделался главным редактором местного издательства, избирался в президиумы, отчитывался на рукоплещущих собраниях, составлял планы, учился в партийной школе Ростова, затем сам учил людей уму-разуму, натаскивал молодых писателей, отрабатывая у них острый нюх на сиюминутные литературные веяния.

И вот угодил даже в Москву, на Высшие литературные курсы, несмотря на приемные ограничения в возрасте, — он оказался самым старшим на курсах, ему было уже за пятьдесят.

А тот, кто его когда-то предал, какое-то время подвизался в местных деятелях, потом его не то повысили, не то прогнали, словом, он куда-то улетучился, как дым из очага, точнее сказать — выбросили его, словно чадящую угарную головешку, и никто его не помнит, никто не поминает.

Фазиль относился ко мне дружески-нежно, часто выручал деньгами, картошкой, коей запасался впрок. В экстренных случаях Фазиля можно было разбудить среди ночи и попросить взаймы выпивки. Сам он года уже два не потреблял спиртного, но как человек, понимающий особенности жизни, берег для нас чекушку-другую. Вот этого-то Фазиля, находясь в благодушном настроении, я и пригласил послушать «Реквием».

— Ну что ты! — сказал Фазиль. — Какой реквием? Мне асса, лезгинка, трам-та-ра-рай-рам-йам…

Но я уломал его.

Слушал он сначала рассеянно, лишь из уважения к хозяину, заглядывал в окно, пялился на обрызганные чем-то обои. Но вот издали, будто нарастающая буря, зазвучала тема Страшного суда — «Dies irae», содрогнулась, застонала человеческая душа. Фазиль содрогнулся, изумленно огляделся по сторонам. Я и сам на этом месте всегда переворачиваюсь в себе, мороз коробит спину, душа заходится в испуге и восторге. Словом, про Фазиля я забыл.

Комната снова наполнилась народом, и, когда отзвучала музыка, снова все расходились, притихшие, к себе со вновь возникшим уважением, к этому миру, к человеческому величию и страданию. Фазиль сидел на кровати, опершись на колени локтями и стиснув лицо руками.

Я уже собрался было разрядить обстановку и сказать: «Ну, как? Вот тебе и асса! Вот тебе и трам-та-ра-рай-та-рам-па…», но увидел, как беспомощно обозначившаяся узкая спина Фазиля вздрагивала под тонкой полосатой пижамой, и осекся.

Он вскочил с кровати, лицо его было залито слезами, искажено мукой. Тыча в пластинку пальцем, он пытался что-то вымолвить:

— Он… он… он… он играл мою жизнь, — наконец исторгнулся крик из его груди, и, громко зарыдав, схватившись за голову, Фазиль стремительно вышел из моей комнаты.

Через день или два он пришел ко мне вечером тихий, бледный и попросил:

— Заведи, пожалуйста, «Реквием». А сам уйди. Дай мне ключ. Я закрою комнату.

Когда я вернулся, проигрыватель был аккуратно закрыт, две пластинки с «Реквиемом» лежали на столе, и на конверте одной из них было написано: «Спасибо! Навеки спасибо!..»

Самый памятный гонорар

Книга «Царь-рыба» писалась с натугой. Какими-то непредвиденными событиями надолго отрывало меня от стола. Мелодия начинала утихать в сердце, возобновлять же в себе, точнее, воскрешать «звук» или ритм почти невозможно. Может быть, гениям это удавалось, мне — нет, поэтому в книге много неровностей, провалов, непрописанных кусков. Чего ж из мертвого-то звука извлечешь?

Но еще трудней проходила «Рыба» в печать. Из первой части в журнальной публикации исчезла целиком глава, много строк, кусков и кусочков. Еще сложнее шла вторая часть. Я к той поре, надсаженный работой и редактурой, лежал в больнице, но и здесь мне спасенья от клятой «Рыбы» не было. Меня вызывали к телефону и «согласовывали» со мной кастрации, просили «дописать» строки и куски в те места, которые в результате сокращений зияли ранами, нелепостями, обрывами, и однажды я в два часа ночи, по телефону, «сочинил» кусок-затычку. Сочинял, понимая, что делать этого нельзя, но в редакции-то журнала работали сплошь мои добрые друзья и товарищи, они мне «хотели добра», кроме того, у всех семьи, квартирные и семейные неурядицы, и если они сорвут номер, их лишат всех благ, кого и с работы погонят.

Когда-то я работал в городской газете и навострился казенные передовицы и трафаретные информации диктовать прямо на машинку. Вот и тут продиктовал что-то казенное, трескучее, что потом, меня жалеючи, критики назвали публицистикой. Продиктовал, сел на стул и заплакал — напряженная работа, болезнь, лекарства сказались. И тогда ночная дежурная сестра, юная еще, наивная, схватила трубку и гневно закричала на секретаря журнала: «Как вам не стыдно! У нас эвон важные какие люди лежат — инструкторы и завы отделов обкома, даже начальник птицепрома лежит — и никто их не смеет ночью тревожить, режим нарушать. А вы? А вы… доклад заставляете человека составлять. Это бесчеловечно! Это…»

Я отнял у сестры трубку. Мы вместе с нею выпили «коньячку» — валерьянки, смешанной со снотворным. Поцеловав милое существо в щеку и махнув рукой, я уковылял в палату.

Книги как дети — каждая со своей судьбой, и тут ничего не поделаешь. Может, так и надо, так и должно быть? Не знаю.

«Царь-рыба» вдруг получила, как принято говорить в благонравной печати, «резонанс». Пресса вокруг повести была шумная, и повесть вошла в читательский и критический обиход.

Но мучения мои, раздражение, душевные травмы и обиды не прошли даром — я не люблю «Царь-рыбу». С трудом, насилуя себя, читаю верстки для переиздания. Надо бы вернуться к повести, восстановить куски и страницы, поработать над текстом, выровнять прогибы в книге, но не могу заставить себя сделать эту работу, нет ни желания, ни сил. Много хороших, даже восторженных писем лежит в моем столе, газеты и журналы со статьями и дискуссиями лежат. Жена, первый ценитель моей писчебумажной продукции, говорит по поводу «Царь-рыбы»: «Ты сам не понимаешь, что написал!»

Может, и не понимаю. Может, мне вовсе и не хочется понимать.

Но именно эта книга принесла мне однажды редкостную радость и самый трогательный гонорар.

В восьмидесятом году переехал я из Вологды на родину и поселился жить за городом Красноярском, на Гремячей горе, в Академгородке. В ста метрах от дома крутой скалистый обрыв, на отвесе которого была когда-то протесана дорога, и в детстве я несколько раз ходил ею из деревни в город и обратно.

Подойдешь к обрыву, глянешь вниз, и дух захватывает — так круто. Внизу Енисей, как раз напротив нашего дома Лалетинский шивер, отмеченный двумя бакенами, на другой стороне Енисея речка Лалетина и далее — причудливые очертания гор и скал, знаменитые Красноярские Столбы.

И всегда, в любое время года на берегу стоят рыбаки, машут удилищами. В самом перекате, чаще ниже его — лодки на приколе, и в них истуканами чернеют фигуры. Сутками сидят, пронизанные насквозь сырым от воды холодом, зимой и летом ждут удачу. А она, удача, на рыбной когда-то реке сделалась редкостью. Даже самые умелые рыбаки иногда наловят на уху, иногда и ничего не добудут.

Первое время после переселения жил я в Сибири один. Не работалось, тревожно на сердце было, и от одиночества я часто ходил к обрыву, смотрел на реку, на горы. Отсюда, с Гремячей горы, видно Шалунин бык — место, где нашли мою утонувшую маму, — и это тоже не способствовало радужности настроения.

Был ноябрь. Снег пробрасывало, от голой, какой-то серо-темной воды Енисея веяло холодом и отчуждением. Реденькие, самые стойкие рыбаки торчали на реке и ходили по берегу.

Я почувствовал, что шибко озяб, и поспешил домой. Поднялся на свой этаж, смотрю: к ручке двери привязан полиэтиленовый мешочек, в нем несколько рыбок и записка. Два харюзка-карандашика, две сорожки с ложку, три окунька-хунвейбина — свеженькие, только что из воды, чуть примороженные.

Разворачиваю записку, читаю несколько раз подряд: «Автору „Царь-рыбы“ от рыбака». Подписи нет. Читаю и чувствую, как слезы начинают жечь глаза.

Я засуетился, зазвонил в телефон, созвал моих друзей на уху.

Какая это была уха!

До

Скачать:TXTPDF

Затеси Астафьев читать, Затеси Астафьев читать бесплатно, Затеси Астафьев читать онлайн