перенес. Все хорошо. Все в сборе. Про всех извещено, про всех рассказано. Лѐльки-то пошто нету? На ферме она? Иль уехала куда? И тут все в избе смолкли, все глаза опустили, не смотрят на меня. Чѐ вы? спрашиваю. Где лѐлька-то? Не пужайте меня… Нету лѐльки твоей… Нету мамки нашей, тихо так молвила сеструха. И все бедствия, все горе горькое нашей семьи тогда я и узнал, и отчего капитан наш, командир батареи, горюнился и зубами скрыпел, известно мне сделалось только теперь. Лѐлька погибла еще в сорок третьем году. Весной. Взял ее опять же, как почти и всю нашу родову, дорогой Анисеюшко. Красив он, могуч и славен, да вода в ем для нас немилостлива. Уже в ростепель ездила лѐлька по вызову в районный военкомат, и попутно ей был наказ: выбить в райсельхозуправлении дополнительную ссуду семян. Изагашинский колхоз «Первенец» осенью припахал клин залежной земли и брал на себя обязательство дать фронту дополнительный хлеб. В военкомате лѐльке ничего радостного сказать не могли, да в ту пору и не вызывали в военкомат за радостями. Вроде как второй сын лѐльки, Серега, тяжко ранен и контужен, лежит в приволжском госпитале, установить его личность не представляется возможным нет при нем никаких документов. Из слов он помнит только: мама, Анисей, Изагаш. Из госпиталя запрос и карточка на опознание. И кому, как не матери, опознавать сына? Видать, не сразу и не вдруг опознала лѐлька сына Серегу на карточке или долго ссуду выхлопатывала в руководящих кабинетах и подзадержалась на несколько дней в районе. Тем временем произошла подвижка льда на Анисее. Произошла и произошла с ним, с батюшкой, всякое бывает. Началась распара, юг края обтаял, воду погнал и пошевелил лед на реке. Пошевелил, успокоился, в ночь заморозок ударил, поземка попорошила, мокрый снежок пробрасывает, все щели, трещины, забереги зеркальцем схватило, белой новиной прировняло, торосики при подвижке на стрежи выдавило, лед навострило, где и на острова да на бычки вытеснило, они гребешками беленькими да синенькими там-сям прострочились. Но лед все еще матѐр, и дорогу не всю еще сломало. На выносах желтеет дорога от раскисших конских шевяков. Вешки еловые обочь ее кой-где еще стоят, и берег другой вот он, рукой подать, чуть более версты. Там, на другом берегу, дом, полный немощного, в догляде нуждающегося люду, корова, куры, свинья, печь, хозяйство и всем правит Лилька, смышленая девка, да уж шатает ее от надсады. Зинку, вторую дочь, мобилизовали на военный завод. Как в паспортный возраст вошла, так и мобилизовали. И в колхозе вестей хороших ждут не дождутся насчет ссуды. Первый май надвигается, праздник как-никак и посевная, хлопот и забот полон рот. А она, посыльная, на другом берегу, у Петруши-баканщика, у тихого бобыля в тепле и сытости прохлаждается. Правда, не без дела: перестирала ему все, печь выбелила, полы вымыла, избу обиходила и самого Петрушу подстригла, праздничный ему вид придала, рыбных пирогов и калачей настряпала. Он, Петруша, кум ее разлюбезный, возьми да полный мешок рыбы ей отвали она и вовсе заметалась: вот бы на тот берег, вот бы ребят рыбным пирогом и ушкой покормить, в доме своем праздник встретить… Анисей пустил их до середины. Петрушка шел впереди с пешней, дорогу бил острием. Лѐлька, держась за оглоблю саней, сторожко двигалась следом. За стрежью, ближе под правый, крутой берег, лед вроде бы и вовсе не шевеленый был, дорога нигде не поломата. Лѐлька сказала: «Ну, слава богу, кажись, перевалили!» и велела Петруше возвращаться назад, сама села в сани и поскорее погнала коня к родному берегу. Ох, как плакал и каялся потом Петруша, уж лучше бы, говорит, вместе им загинуть… Разом волной верховской воды, где-то в хакасских горах, в саянских отрогах спертой затором, задрало и сломало лед на реке. Разом, на глазах у всей деревни поддело, подняло вверх коня в оглоблях и обрушило меж белых пластушин льда. Еще мелькнуло раз-другой на белом льду черненькое и тут же его стерло, смахнуло, как мошку, в ледяную бездну и нет у нашей лѐльки ни могилы, ни креста…» Ивану Тихоновичу ничего этого не сообщали, чтоб не добивать с тылу, хватит того, что попадало спереду. И, лишь дождавшись победы, Лилька вместе с сельсоветскими сочинили письмо на имя командира части с просьбой отпустить с позиций отвоевавшегося, выполнившего свой долг бойца, который так нужен дома. Вот отчего долил свою головушку комбат, скрывал глаза от Ивана Заплатина, терзал лицо кулаками и не к душе пил из кружки горькую фронтовую раэливуху… Почти сутки просидел Иван на берегу присмирелого, островами зеленеющего, цветами яры и бечевки затопившего Енисея, все пытался понять: что же это такое? Ведь вон дезертир, сука, на берегу остался и поживает. Последышей всяких и фашистов столько поуцелело на войне со злом и злыми намерениями в душе, а лѐлька, так много сделавшая добра и жившая только добром и опять же для добра, приняла этакую адскую смерть. Как постичь умом этот мир и деящееся в нем осуществление? Почему козырной картой ходит и ходит смерть? Ходит и бьет, ходит и бьет… И кого бьет? В первую голову детей, женщин, молодых парней, и непременно выбирает тех, кто посветлее, посовестливее. Нет, он, Иван, не ищет справедливости. Какая уж там справедливость после того, что повидал на войне! Но понять, добраться до смысла ему так нужно, так необходимо, потому как всю бессмысленность смерти он не то чтобы осознал, но увидел ее воочию и не принял умом, не пустил в сердце. В нем все-все, что вложено в душу, заключено в теле, от волосинки и до последней кровинки, восстает, протестует и не устанет уж протестовать до конца дней против неестественной, против преждевременной смерти. Надо, чтобы человек проживал полностью свою жизнь. И человек, и птица, и зверь, и дерево, и цветок все-все чтоб отцветало, роняло семя, и только в продолжении жизни, в свершении назначенного природой дела и срока всему сущему и есть какой-то смысл. Иначе за что и зачем мучаться и жить? Так или примерно так думал о смысле жизни Иван Заплатин, недавний боец-минометчик, дважды раненный, проливший свою кровь на войне за нее, за жизнь. Подводил итог. И наперед всего ломал голову над тем, что ему самому лично теперь делать. Как жить? Бабушка Сысолятиха на пече лежит и, как прежде, кроет всех с высоты крепким складным словом. С выраженьями. Значит, еще долго протянет. Папа Костинтин так и не осознал своего долга ни перед домом, ни перед отечеством, жил и живет свободной веселой жизнью. Зинка, сестра, как попала на завод, приобрела там денежную профессию, отхватила мужа-выселенца, сотворила с ним детей, так и вестей не подает. Никаких! Даже к праздникам открыток не шлет. Брат Сергей пишет из инвалидки письма скачущими, что блохи, буквами, намекает насчет дома: мол, скоро сапожничать сможет и нахлебником никому не сделается. От Борьки и от Дарьи убогой помощи ждать не приходится. Игнахи-кормильца нету, и надежи ни на кого нету и не будет. Над всем и над всеми верховодит Лилька, и в глазах ее испуг, надсада иль надежда не поймешь. На сколько ее, той Лильки, хватит, пусть она и моторная, пусть и двужильная в мать. А как сломается? Пришла на берег Лилька, села рядом с братом со старшим, коленчишки свои девчоночьи, уголком подол поднявшие, обняла, подбородок на них положила, молчит, на Енисей смотрит, ресницами моргает. И так нахлынуло на Ивана, так к сердцу подкатило, что взял да и поцеловал он Лильку в голову, в разумную девчоночью головушку, в волосы мягкие поцеловал. От волосьев чистой водой, листом березовым пахнет. И сказал брат сестре: Пока я, Лилька, жив буду, долги тебе платить не устану. За всех за нас, за родных твоих. И вообще… Лилька в ответ: Не выдумывай, Иван. Пойдем-ка домой. Праздник ведь наступил. Троица. Мамка больше всех любила этот праздник. И нас любила. И тебя любила и ждала. И еще кто-то ждет… Так уж и ждет? Так и ждет. «Приходим домой, там компанья разлюли-малина. Бабушка Сысолятиха, к стене прислоненная, в подушках лепится. Рядом сынок ее ненаглядный, наш папуля Костинтин, в чистой рубахе, дале Борька на скамейку водворен вместе с тележкой. И Танька Уфимцева тут. Персонально. Улыбается, глазьями строчит, но с лица опалая и у рта морщины. Однако косыночка при ней, на шее, и все остальное при ней. На месте. Сели. Выпили. Гляжу, и Борька наш кэ-э-эк жахнет граненый стакан, налитый до ободка, и руку с тыльной стороны нюхает. Н-ну печник! Настоящий! Вечером гуляли мы с моей зазнобой как ее теперь уж иначе-то назовешь? По берегу, по заветной тропочке, к Анисею да от Анисея, с суши к воде, от воды к суше. Гуляли, гуляли, гоняли ветками комаров, гоняли, я с намеком, с тонким: «А за тобой, Татьяна, должок!» Она без претензий: «Помню и не отказываюсь». Тут я ее и поцеловал. Она меня. Пробовал я ей платье мять гвардеец же! да не шибко мнется. Зазноба от такой приятной процедуры уклоняется, шустрый, говорит, ты стал, практику, видать, большую прошел. Я в обиду: «Кака практика? С минометной трубой, что ли?» Миловались мы недолго да и расстались скоро. Погуляли, позоревали, пора и за дело. Хозяйством надо править, работу подыскивать. Тут явись Петруша из-за реки. Остарел, говорит, я, Иван, остарел. Помощник мне нужон. На шесте да на веслах до верхнего бакана скребусь дух вон и кишки на телефон. В колхозишке, говорит, вам с Лилькой инвалидную свою команду не прокормить. На баканах паек хороший: рыба, орех, ягоды, охота, огород раскорчуешь, женишься все на старости лет и мне догляд какой-никакой будет. Подумали мы с Лилькой, подумали, и решено было подаваться мне в баканщики. Я к Таньке свататься. Она в смех: Ишь какой скорый! Погоди маленько, погуляй, похороводься, к невесте хорошеньче присмотрись. Чѐ это она? спрашиваю у Лильки. Та же хитрая, спасу нет, глаза отводит: сам, мол, думай, решай, не мне, а тебе с человеком жить и судьбу вершить. Бабушка Сысолятиха за перегородкой на пече выступает: «У парня догадка, у девки смысел. Бабьему посту