не просто так, а смывать с общества грязь, обчищать его от скверны, дак она тебе баню своротит, а уж замуж оне у нас, голубушки, сплошь не просто так идут, все с высоким смыслом человека спасать, и в горячке патриотизмы запросто могут его задушить. В объятьях! «Коня на скаку остановит, медведя живьем обдерет!» говаривали братья-минометчики про наших замечательных женщин. А они, минометчики, как стреляют, так и говорят всегда в точку. И вот достигнуто желанье! Наступил предел моей холостой жизни разлучить нас с Татьяной теперь только заступу да сырой земле. Не так бы скоро, конечно, как вышло, да у всякого свой срок во всем назначен, не нами назначен. Вон люди, которые ни сахар, ни соль не едят, бегом бегают по девять верст, а придет срок, кувырк и нету… Да-а… Скоро и понесла моя Татьяна. Все наветы покойной Сысолятихи Шоптоницы насчет нестойкости уфимцевской родовы, не в пример мне, она отмела, хоть и на лесозаготовках мыкалась середь мужичья, пусть и нестроевого, в селе Изагаш полжизни колотилась, где строгость нравов не особо соблюдалась. Шибко, ох шибко страдала и ревновала она меня к прошлому, да и к настоящему тоже, раз я такой порченый, считала, удержу на меня нету всякий закон, стыд и бог такому моральному уроду до порогу. На следующий год после того как свела нас судьба, средь теплого лета, в самое цветенье, как раз о ту ж пору, когда я с войны вернулся, родила Татьяна сыночка. Назвали его в честь хозяина нашего прибежища Петрушей. Просил покойник, чтоб, ежели я оженюсь, его именем первенца назвать, поскольку сам он прожил жизнь бобылем, пусть хоть в чужих детях именем своим продолжится… Петруша родился слабеньким. При родах Татьяна едва не померла. Боле ей рожать не велели, опасно, сказали, для жизни. Но Татьяне хотелось еще девочку. И мне хотелось. Попробовала она родить девочку. Умер ребенок при родах. Татьяна серой тенью из Даурска явилась домой, за стенки держалась. «Что ты не женился на другой, плакала она, зачем я тебе? В деревне баба здоровая нужна…» Будто в городе баба нездоровая нужна! Городит тоже. А мне какую судьба определила или Бог послал, с той и вековать, ту любить и жалеть. Полюби-ка нас вчерне, говорится в народе, а вкрасне всяк полюбит. Природа у нас суровая, да здоровая. Оклемалась Татьяна. Орезвел Петруша, весельем в отца удался, ласковым в маму. Уж мы его любили. Уж мы его нежили. Да и баловали, что там скрывать. Как во школу приспела пора Петруше, мы ради него в Изагаш переехали, бакана оставили. Я в мехмастерские поступил. Татьяна на почту устроилась. Жи-ы-ыве-ем! Тем временем покатился слух по верхнему Анисею затоплять будут. Я газетки почитывал маленько да радио слушал, оттуль и узнал, что повыше Красноярска строится гидростанция и что, конечно же, затопляться что-то будет, но до нас, поди-ка, дело не дойдет восемьдесят, считай, верст от плотины будем, на сухе останемся. Да что ты, папа! мне Петруша с гордостью. Это же не простая гидростанция! Самая мощная в мире! И она не восемьдесят, а все шестьсот километров захватит, может, и тысячу! Ликует Петруша, а я думаю: эко хватил малец шестьсот верст! Это сколько же надо земель, лесов свести и затопить, лучших земель, лучших угодий, сел, городов и леспромхозов, народу сколько с места согнать… Слух слухом, а нюх нюхом. Волнуется народишко по берегам великой реки, тревожится. Переселять будут. Точно. Уже и страховку за строения начали выплачивать, уже и ссуды на новожительство выдают, но вот поговорить с народом, объяснить ему, что к чему, никому в голову не приходит. Татьяна моя смолкла, соображает. Я матерюся, когда Петруши дома нету. Народ помаленьку начинает сыматься с мест, распыляться. Татьяна в отпуск засобиралась в Красноярск, к родной своей сестре Зинке. Приезжает и говорит: Ваня, давай подниматься с Изагашу. Ему скоро под воду. Ты уж под водой бывал. Ничего там хорошего нету. Сам видал. Я дом сторговала в деревне, около города. Петруша десятилетку закончит, в институт ездить близенько. Он у нас, сам знаешь, какой богатырь, ему догляд нужен и питанье хорошее. При доме огород большущий. Я как узнал, что деревня та близ гидростанции, заорал: Значит, на съеденье гидре! Она, значит, нас заглатывает, а мы сами, считай что, сами в пасть ей лезем! Татьяна мне: И чего такого? Там народу тучи, изагашинских встречала. Не глупее оне нас с тобою. Кто с бабой спорит, тот назьма не стоит, учила наша бывшая наставница бабушка Сысолятиха. И я спорить не стал. Перетрясли, отстроились, обжились. Я сперва на гидре бетономешалкой командовал, потом, когда гидра загремела и реку перемалывать начала, на деревообделочный наш заводишко, в столярный цех механиком пошел, да там до пенсии и доработал. Фото мое с Доски почета не сходило, и сейчас, когда попросят пособить, не отказываюсь, иду в кочегарку либо бруски пилить на дверные блоки и рамы. Таня работала опять на почте. Да недолго. По болезни на пенсию ее отправили. В огороде копалась, дом обихаживала, Петрушу в институт снаряжала. Как и многие тихие, бессловесные люди, он у нас головастый оказался, в науке хорошо преуспел, и при Политехническом институте его оставили в какой-то аспирантуре. И вот тут-то, в аспирантуре, он и попал в лапы той выдры, воровки проще. Она в их институте завстоловой работала, ну, прикормила его, видать, или опоила чем иначе где бы ему чего смикитить? Самому, бывало, и титьку мамкину не найти. А тут эвон какую золотую самородку откопал. А в изагашинских местах я, паря, не бываю. После затопления раз один на рыбалку съездил ничего не узнал, нет местности родной. Топил, топил Анисей нашего брата, теперь самого утопили, широкой лужей сделали, хламьем, как дохлую падаль, забросали. Толстой водой покрылось речное приволье. Где было наше с Татьяной прибежище и Петруша где по яру бегал, травку пяточками мял, на бережку песок месил и домики строил из глины да лепешки стряпал ни глазом, ни памятью я найти не мог. А бакана теперь автоматы-мигалки старое русло реденько означают, народ другой живет, на других, малородных берегах, все боле переселенец. Наши на месте не удержались, кому уж помирать пора подходила, кому сниматься сил нету, те в косогоры поднялись. На старых пашнях березники взошли, берега моет, землю рушит, камень оголяет, в ранах вся тайга и земля по Анисею; скотом и бурями берега размешаны, в воду пушшены. И пускай там другие люди живут, оне не тут родились, светлого Анисея, тем боле голубого, не видели, у меня же там ни жить, ни стоялу воду пить нету желанья. Моя родина, мой берег и могилы родительские, лѐлькина, Петрушина, Серегина, Борькина, Костинтинова, стариков Сысолятиных, того горемычного товарища, что со мной рыбу имал и которого не откачали, на дне глубоком. Тышшы могил, тышшы крестов и обелисков, за три столетия Изагаша накопившихся, под водой. Што прах переносили со дна будушшего затопленья, так то видимость одна. Знаем по опыту вековому: кто в мор нажрется, в войну налжется, тому уж все нипочем ни могилы, ни кресты, ни вера наша, ни земля отцова. Люди, горлом и лжой живущие, бездельники всех мастей завсегда были сорняком на крестьянском огороде, пухом осота летали над нашими головами, и хоть имя порой удавалось укорениться, загадить нашу землю, все-шки хоть и уставали мы, но выдирали всякую нечисть с корнем, сдували с себя семя сорное, липучее… Мы на земле своей, на изагашинской земле, из поколенья в поколенье жили и работали, нам ее жалко, да и боязно делается, как подумаешь, что за люди без земли, без своего бережка, без покоса, без лесной деляны, без зеленой полянки, на сером бетоне вырастут. Что у их в душе поселится? Казенная стена? Какое дело они справлять станут? Кого любить? Кого жалеть? Чего помнить?» Мы с Иваном Тихоновичем одногодки, оба фронтовики, и рассказ его не зря был доверен мне. Я чего не понял, то почувствовал, проникшись его благодарной печалью, от чувств, нас обоих пронзивших, да, наверное, и сроднивших, прочел ему любимые стихи: Мир детства моего на дне морском исчез… Где петухи скликались на рассвете, Где зрела рожь, синел далекий лес, Теперь в воде сквозят рыбачьи сети. Ты грустным взглядом в глубину глядишь Без горьких сожалений и обиды: Там чудится тебе солома крыш Уснувшей деревенской Атлантиды. Крепчает ветер. Между черных свай Вскипает пены белоснежной вата… Спи, Атлантида. Спи и не всплывай. Тому, что затонуло, нет возврата. Иван Тихонович сидел, опершись о скамейку, не отрываясь глядел в заенисейское горное заречье, в земные пространства остановившимся взглядом. Не отпускаясь от скамейки, о плечо, об выношенную телогрейку вытер лицо так вот на фронте во время земляной работы мы вытирали пот, чтоб не обляпать лицо грязными руками. Это кто же так проникся? тихо спросил он. Тот самый поэт, что написал в войну для нас «Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза». Фамилия его какая? Запомнить хочу. Алексей Сурков. Живой еще или помер? Помер. Недавно. Иван Тихонович, что-то в себе заломав, упрятав подальше, вздохнул протяжно: Уходят бойцы фронта боевого и трудового. Покидают земные пределы последние их колонны. И хоть не в согласии, но все ж в мире оставляем землю детям нашим. Как-то оне сберегут, сохранят такой кровью, такой мукой добытое… Долго мы молчали, не шевелились. Вот скажи ты, что дадено человеку, а? не меняя начального тона, все еще находясь в воспоминаниях, продолжал Иван Тихонович. С одной стороны, поджигателям войны неймется опять все порушить, передавить, изуродовать, с другой взять, что во мне, скажем, на самом дне лежало, песком, землей, прахом замытое, все это из тьмы кромешной, из хаоса золотинкой добыть, чтобы жизнь высветлить… Вот сколь давно живу, а постичь этого не умею. Клавочка наша… Ну ни единого у нас плясуна в родове, петь певали голосистые были, но по танцам что медведи. А она вон по какой линии приударила! Уж какая из нее танцорка будет Бог