насколько подлинной была Его плотская смерть, настолько мнимой была жизнь моей души, не верившей в Его смерть. Лихорадка моя становилась все тяжелее; я уходил и уходил в погибель. Куда ушел бы я, если бы отошел тогда? Конечно, по справедливому порядку Твоему, только в огонь и муки, достойные моих дел. А мать не знала этого, но молилась в отсутствии. Ты же, присутствуя везде, услышал ее там, где была она, и сжалился надо мною там, где был я: телесное здоровье вернулось ко мне, еще больному кощунственным сердцем своим. Я ведь не захотел принять Твоего Крещения, даже в такой опасности; был я лучше мальчиком, когда требовал от благочестивой матери своей, чтобы она окрестила меня; об этом я вспоминал уже, исповедуясь Тебе. Я возрос на позор себе и, безумный, смеялся над Твоим врачеванием, но Ты не позволил мне, такому, умереть двойной смертью. Если бы такая рана поразила сердце моей матери, она никогда бы не оправилась. Я не могу достаточно выразить, как она любила меня; она вынашивала меня в душе своей с гораздо большей тревогой, чем когда-то носила в теле своем.
17. Я не знаю, как могла бы она оправиться, если бы в самой глубине любви своей была она пронзена такой смертью моей. Где же были горячие, такие частые, непрерывные молитвы? Только, у Тебя. Разве Ты, Господи милосердия, «презрел бы сердце сокрушенное и смиренное» чистой скромной вдовы, прилежно творившей милостыню, охотно служившей служителям Твоим, не пропускавшей ни одного дня, чтобы не принести жертву к Твоему алтарю; дважды в день, утром и вечером, неизменно приходившей в церковь Твою не для пустых сплетен и старушечьей болтовни, а чтобы услышать Тебя в словах Твоих и быть услышанной Тобой в молитвах своих. Такою создала ее благодать Твоя. Ее ли слезами пренебрег бы Ты, ее ли бы оттолкнул и не подал ей помощи, когда она просила у Тебя не золота и серебра, не бренных и преходящих благ, а душевного спасения сыну? Нет, Господи, нет. Ты находился тут, Ты слышал ее и сделал все так, как это было предопределено Тобою. Невозможно, чтобы Ты обманывал ее в тех видениях и ответах Твоих, из которых я одни упоминал, а другие не упоминал и которые она хранила верным сердцем и, постоянно молясь, предъявляла Тебе, как собственноручное Твое обязательство. И Ты удостоил, «ибо во веки милость Твоя», перед теми, кому Ты отпускаешь все долги их, оказаться должником, обязанным исполнять обещания свои.
X.
18. Итак, Ты исцелил меня от этой болезни и спас сына служанки Твоей, пока еще только телесно, чтобы было кому даровать спасение более действительное и надежное. Я и в Риме опять связался с этими «святыми» обманутыми обманщиками, и на этот раз не только со «слушателями», в числе которых находился и тот человек, в чьем доме я хворал и выздоровел, но и с теми, кого они зовут «избранными». Мне до сих пор еще казалось, что это не мы грешим, а грешит в нас какая-то другая природа; гордость моя услаждалась тем, что я не причастен вине, и если я делал что-нибудь худое, то я не исповедовался в своем проступке, чтобы «Ты исцелил душу Мою, ибо согрешил я пред Тобою» , мне лестно было извинять себя и обвинять что-то другое, что было со мной и в то же время мною не было. На самом же деле я представлял собою нечто цельное, но мое нечестие разделило меня и поставило против меня же самого: неизлечимее был грех, потому что я не считал себя грешником, и окаянной неправдой, Всемогущий, было желать, чтобы Ты скорее оказался побежден во мне на погибель мою, чем я Тобою во спасение мое. Ибо еще «Ты не положил, Господи, охрану устам моим и не оградил двери уст моих, дабы не уклонилось сердце мое к словам лукавым для извинения дел греховных вместе с людьми, делающими беззаконие», поэтому я и общался с их «избранными». Я отчаялся уже, однако, в том, что могу найти полезное в их лживом учении, которым решил удовольствоваться, если не найду ничего лучшего; небрежно и кое-как я за него держался.
19. У меня зародилась даже мысль, что наиболее разумными были философы, именуемые академиками, считавшие, что все подлежит сомнению и что истина человеку вообще недоступна. Мне казалось, как и всем, что они именно так и думали; их намерение было мне еще непонятно. Я не упускал случая подавить в моем хозяине чрезмерную доверчивость, с которой он, я видел, относился к сказкам, наполняющим манихейские книги. Я продолжал, однако, быть ближе к манихеям и дружнее с ними, чем с людьми, стоявшими вне этой ереси. Я не защищал ее уже с прежним пылом, и, однако, близость с манихеями (а много их укрывалось в Риме) делала меня ленивее на поиски другого, тем более, что я отчаялся, Господи неба и земли, Творец всего видимого и невидимого, найти в Церкви Твоей истину, от которой они меня отвратили: мне казалось великим позором верить, что Ты имел человеческую плоть и был заключен в пределы, ограниченные нашей телесной оболочкой. А так как, желая представить себе Бога моего, я не умел представить себе ничего иного, кроме телесной величины — мне и казалось, что ничего бестелесного вообще и не существует, — то это и было главной и, пожалуй, единственной причиной моего безысходного заблуждения.
20. Поэтому и зло мыслил я как такую же субстанцию, представленную темной и бесформенной величиной, — то плотной, которую они называли землей, то редкой и тонкой, как воздух; они воображали, что это злой дух, ползающий до этой земле. И так как даже мое жалкое благочестие заставляло меня верить, что ни одно злое существо не могло быть создано благим Богом, то я и решил, что существуют две величины, одна другой противоположные, обе они бесконечны, только злая поуже, а добрая пошире. Это тлетворное начало влекло за собой и другие мои богохульства. Когда душа моя пыталась вернуться к православной вере, то меня отталкивало от нее, потому что мысли мои о ней не соответствовали тому, чем она была на самом деле. Мне казалось благочестивее, Господи, Чье милосердие засвидетельствовано на мне, верить, что Ты во всем безграничен, хотя в одном приходилось признать ограниченность Твою — там,где Тебе противостояла громада зла. Это казалось мне благочестивее, чем считать, что Ты был ограничен во всех отношениях формой человеческого тела. И мне казалось лучше верить в то, что Ты не создал никакого зла (в невежестве своем я представлял его себе не только как некую субстанцию, но как субстанцию телесную, потому что и разум не умел мыслить себе его иначе, как в виде тонкого тела, разлитого, однако, в пространстве), чем верить, что от Тебя произошло то, что я считал злом. Самого же Спасителя нашего, Единородного Сына Твоего, считал я как бы исшедшим для спасения, нашего из самой светлой части вещества Твоего, и не желал верить о нем ничему, кроме своей пустой фантазии. Я думал, что он, обладая такою природою, не мог родиться от Девы Марии, не смесившись с плотью. Смеситься же с нею и не осквернишься казалось мне невозможным для такого существа, какое я себе представлял. Поэтому я боялся верить, что Он воплотился, чтобы не быть вынуждену верить, что Он осквернился от плоти. Люди духовной жизни, если им доведется читать мою исповедь, ласково и любовно посмеются сейчас надо мной, но таким был я.
XI.
21. Затем я считал, что в Твоем Писании невозможно защищать те части, на которые манихеи нападали. Иногда, правда, я хотел обсудить каждую в отдельности с кем-нибудь, кто был хорошо осведомлен в этих книгах, и узнать, что он по этому поводу думает. Меня еще в Карфагене поколебали рассуждения некоего Эллидия, открыто выступавшего против манихеев: его словам о Писании противостоять было трудно. Довод манихеев казался мне слабым тем более, что они неохотно доставали его из-под спуда перед всеми, а сообщали только нам втайне: они говорили, что Новый Завет подделан какими-то людьми, захотевшими привить к христианской вере иудейский закон, но сами не показывали ни одного подлинного текста. А я, думая об этих телесных громадах, словно пленник, задыхавшийся под их тяжестью, не мог перевести дух и вздохнуть чистым и прозрачным воздухом Твоей простой истины.
XII.
22. Я прилежно взялся за дело, ради которого я приехал: начал преподавать в Риме риторику и сперва собрал у себя дома несколько учеников, знакомство с которыми доставило мне и дальнейшую известность. И вот я узнаю, что в Риме бывает то, чего в Африке мне не доводилось испытывать: здесь, действительно, юные негодяи не ставили всего вверх дном — это я сам видел, — но мне рассказывали о другом: «Вдруг, чтобы не платить учителю, юноши начинают между собой сговариваться и толпой переходят к другому. Этим нарушителям слова дороги деньги; справедливость у них стоит дешево». Ненавидело таких сердце мое, хотя и не «совершенной ненавистью». Может быть, я больше ненавидел их за то, что мне предстояло претерпеть от них, чем за вред, нанесенный другим. Такие люди, конечно, гадки: они «преданы разврату вдали от Тебя»; из любви к быстротечным забавам и грязной наживе, пачкающей руку, которая ее берет, в погоне за этим ускользающим миром, они презирают Тебя, Кто неизменно пребывает, зовет к Себе обратно и прощает блудную человеческую душу, возвращающуюся к Нему. И теперь мне ненавистны такие испорченные и развращенные люди, но я и люблю их, надеясь исправить: пусть предпочтут деньгам науку, которой их учат, а ей Тебя, Господи, Истину, преизбыток надежного блага и чистого мира. Тогда же я скорее не хотел иметь дело с ними, злыми передо мною, чем хотел, чтобы они стали добрыми перед Тобой.
XIII.
23. Поэтому, когда из Медиолана прислали к префекту Рима с просьбой найти для их города учителя риторики и разрешить ему проезд на казенных лошадях, то я стал искать этого места с помощью тех же самых манихеев, пьяных тщеславием, чтобы избавиться от них, от которых я и уезжал, о чем ни сам я, ни они не подозревали. Было предложено произнести речь: Симмах, бывший тогда префектом, одобрил ее и отправил меня. Я приехал в Медиолан к епископу Амвросию, к одному из учших людей, известных по всему миру, благочестивому служителю Твоему, чьи проповеди