него сложности, но оно по крайней мере совершенно ясно указывает, как разрешить эти сомнения, до каких пор следует рассуждать и когда, наконец, решать. Более того, оно указывает, каким образом можно благополучно отложить решение трудных вопросов. Допустим также, что науки делают людей более упрямыми и несговорчивыми, но ведь в то же время они показывают, какие положения строятся на доказательствах, а какие на догадках, и в равной мере учат делать различения и исключения, как и твердо придерживаться канонов и принципов. Допустим, далее, что они вводят в заблуждение и сбивают с толку необычностью или недостижимостью своих примеров, не знаю, но мне достаточно хорошо известно, что науки раскрывают значение обстоятельств, помогают понять ошибки в сравнениях и учат осторожности в применении последних, так что в целом они скорее исправляют людей, чем
97
портят. И всего этого науки достигают благодаря великой силе и разнообразию примеров. Пусть кто-нибудь задумается над заблуждениями Клемента VII, столь подробно описанными Гвиччардини19, который был по существу его домочадцем, или над колебаниями Цицерона, о которых совершенно ясно свидетельствуют его собственные письма к Аттику, и он будет стараться вообще избегать непоследовательности и частых изменений принятых решений. Пусть взглянет на ошибки Фокиона, и он станет бояться упрямства; пусть прочтет миф об Иксионе20, и он откажется от чрезмерных надежд и всяких несбыточных и призрачных мечтаний. Пусть всмотрится в пример Катона Младшего21, и он никогда не переселится к антиподам и не будет идти наперекор своему веку.
Те же, кто считает, что науки сродни безделью и переполняют душу сладостью покоя и уединения, совершат чудо, если сумеют доказать, что сила, заставляющая разум беспрерывно действовать, покровительствует безделью; напротив, можно с полным основанием утверждать, что из всех людей только ученые любят труд ради него самого. Ведь те, кто любит дела и труды ради приносимой ими выгоды, подобны наемным рабочим, любящим работу ради той оплаты, которую они получают за нее. Другие же обращаются к практической деятельности ради почестей, ибо, занимаясь какими-то делами, находятся на виду у людей и таким образом могут ублажать свое самолюбие, которое в ином случае осталось бы неудовлетворенным. Иные делают это ради преимуществ богатства и власти, дающих им возможность вознаградить друзей и отомстить своим врагам. Иные — для того, чтобы иметь известную возможность заниматься тем, что им особенно нравится, и таким образом чаще доставлять себе удовольствие. Наконец, иные — для того, чтобы достичь каких-то других своих целей. Так что, подобно честолюбцам, о которых обычно говорят, что их храбрость — в глазах смотрящих, вся деятельность и энергия этих людей, по-видимому, направлены только на то, чтобы снискать похвалу других или доставить наслаждение самим себе. Одни только ученые получают удовольствие от трудов и научных занятий, как от действий, согласных с природой и не менее полезных для ума, чем физические упражнения для тела, думая о самом деле, а не о той выгоде, которую оно может принести, так что из всех людей
98
они самые неутомимые, если только дело таково, что захватывает и увлекает их ум. Ну а то, что иной раз находятся некоторые весьма начитанные, но неспособные к практической деятельности люди, то ведь дело здесь вовсе не в самих науках, а в каком-то бессилии и слабости тела и души. На таких указывает Сенека, говоря: «Некоторые до такой степени привыкли к тени, что боятся всего, что находится на свету» 22. Может, конечно, случиться, что такого рода люди, сознавая себя талантливыми, посвятят себя науке, но само по себе образование отнюдь не формирует и не создает такие характеры. Если же кто-то тем не менее упорно придерживается мнения, что науки отнимают слишком много времени, которое можно было бы в ином случае употребить более разумно, то я утверждаю, что нет ни одного столь занятого человека — если это только не совершенно бездарный в деловом отношении или неприлично жадный, без разбору хватающийся за любое дело человек, — который не имел бы определенных промежутков отдыха от своих дел, чтобы восстановить силы для работы. Остается, следовательно, спросить, для чего и каким образом следует использовать эти оставшиеся часы — для занятий науками или для наслаждений, чему подчинить это время — духовным или чувственным устремлениям? Правильно ответил Демосфен Эсхину, человеку, всегда предававшемуся чувственным наслаждениям, на упрек в том, что «его речи пахнут масляной лампой»: «Но, — сказал он, — есть большая разница между тем, что делаю я и что делаешь ты при свете лампы» 23. Поэтому ни в коем случае не следует опасаться, что занятия наукой мешают практической деятельности; наоборот, они удерживают ум от бездолья и стремления к удовольствиям, которые в противном случае незаметно охватывают его к ущербу и делам, и науке. Далее, утверждение, будто наука подрывает уважение к законам и власти, есть чистейшая клевета, выдуманная для того, чтобы безосновательно обвинить науку. Ибо тот, кто предпочитает слепое повиновение сознательному выполнению долга, подобен тому, кто станет утверждать, что слепой, идущий наощупь, ходит увереннее, чем зрячий при ясном свете. Более того, не может быть сомнения, что искусства смягчают нравы, делают людей более деликатными, уступчивыми, как бы подобными воску, и способными повиноваться приказам властей; напротив,99
невежество делает их упрямыми, неуступчивыми, мятежными, о чем весьма ясно свидетельствует история, ибо эпохи, особенно необразованные, некультурные, варварские, изобилуют мятежами, восстаниями, переворотами.
Относительно же мнения Катона Цензора достаточно сказать, что он полностью искупил свою вину за поношения, которым он подвергал образование, тем, что на восьмом десятке лет с увлечением, как мальчик, стал изучать греческий язык; отсюда ясно, что его первоначальное суждение о греческой литературе вытекало скорее из его напускной суровости, чем из глубокого внутреннего убеждения. Что же касается стихов Вергилия, то, хотя ему было угодно оскорбить весь мир, приписывая римлянам искусство повелевать, а прочие искусства, как более простые, оставляя другим народам, все же и здесь совершенно очевидно, что римляне никогда не достигали вершины власти, не достигая одновременно и вершин искусств. Ведь современниками двух первых Цезарей, мужей, обладавших огромным опытом управления государством, были самый выдающийся поэт, тот самый знаменитый Вергилий Марон, самый выдающийся историк Тит Ливии, самый выдающийся знаток древностей Марк Варрон, самый выдающийся, или близко к тому, оратор Марк Цицерон — и каждый из них, как всем известно, был первым в своем роде занятий. И наконец, по поводу обвинения Сократа я скажу только следующее: вспомним о том времени, когда оно было выдвинуто, — ведь это было в эпоху Тридцати тиранов, самых жестоких, самых преступных, самых недостойных власти людей; когда же прошло это время и обстоятельства изменились, тот же Сократ (являвшийся в их глазах преступником) был причислен к героям, и потомки осыпают его всеми божескими и человеческими почестями, а его рассуждения, ранее считавшиеся развращающими нравы, у всех последующих поколений снискали славу лучшего лекарства против развращения ума и нравов. И этого, пожалуй, достаточно для того, чтобы ответить политикам, которые с высокомерной жестокостью и фальшивой суровостью осмеливаются клеветать на науку. Впрочем, для нашего времени (не знаю, дойдут ли труды мои до потомства) это опровержение представляется не таким уж необходимым, ибо попечение и благоволение двух образованнейших правителей, королевы Елизаветы и Вашего Величества, по-
100
добных Кастору и Поллуксу, двум сверкающим звездам»4, пробудили у нас в Британии великую любовь и уважение к наукам.
Теперь мы переходим к третьему роду упреков наукам, которые на этот раз обязаны самим же ученым и обычно производят более глубокое по сравнению с остальными впечатление. Эти упреки проистекают либо от положения, либо от особенностей характера, либо от природы занятий самих ученых. Из этих обстоятельств первое не зависит от воли самих ученых, второе не имеет отношения к сущности дела и только третье, собственно, как мне кажется, требует рассмотрения. Но так как речь должна пойти не столько об истинной ценности вещей, сколько о том, что думает о них толпа, то не будет лишним сказать несколько слов и о первых двух обстоятельствах.
Итак, попытки преуменьшить значение наук и как бы развенчать их, вызванные положением ученых, обусловлены или бедностью и нуждой этих людей, или незаметным и уединенным образом их жизни, или недостаточно почетным объектом их научных занятий.
Что касается бедности (а довольно часто случается, что ученые люди бывают неимущи и большей частью незнатного происхождения и не умеют так быстро разбогатеть, как это происходит с тем, кто единственной целью в жизни делает наживу), то было бы разумным поручить здесь произнести похвалу бедности нищенствующим братьям (да простят мне они это), роль которых весьма высоко оценивал Макиавелли, говоря: «Уже давно было бы покончено с господством священников, если бы уважение к монахам не возмещало бы роскошества и излишества епископов» 25. В равной мере можно сказать, что богатство и великолепие жизни правителей и знати уже давно могли бы выродиться в варварство и грязный разврат, если бы не эти самые бедняки-ученые, которым правители обязаны развитием культуры и нравственности в жизни. Однако, оставив в стороне все эти похвалы, стоит все же отметить, сколь священной и почитаемой в течение ряда веков считалась у римлян бедность, а это государство отнюдь не увлекалось парадоксами. Ведь Тит Ливии говорит следующее: «Или меня вводит в заблуждения любовь к предпринятому мною делу, или же никогда не существовало ни одного более великого, более
101
уважаемого, более обильного добрыми примерами государства, в которое бы так поздно проникли жадность и роскошь и где бы так долго сохранялось столь великое уважение к бедности и бережливости» 26. Да и после того, как Рим пришел в упадок, мы читаем, например, что, когда диктатор Цезарь высказал намерение восстановить гибнущую республику, кто-то из его друзей заметил: мол, ничто не будет более полезным для его начинания, чем уничтожить любым путем уважение к богатству. «Действительно, — говорил он, — и эти, и все прочие бедствия исчезнут вместе с почитанием богатства, если ни выборные должности, ни все остальное, к чему обычно стремятся люди, не будут доставаться за деньги»27. Наконец, подобно тому как верно сказано, что «румянец — это цвет добродетели», хотя иногда он и свидетельствует о вине, можно с полным правом сказать, что бедность — это судьба добродетели, хотя иной раз она и является результатом роскоши и беспечности. И как верно изречение Соломона: «Кто спешит к богатству, тот не останется честным» — и его наставление: «Купи истину и не продавай ее, равно как знание и мудрость!» 28 Этими словами он как бы утверждает, что