«унылое смущенье» («Разлука»), «изнеможенье» («Поцелуй»).
2) Причина — ход жизни, взросление, искушенность, «знанье бытия», опытность сердца и т. п.
<...> Уж отлетает век младой,
Уж сердце опытнее стало <...>
(К…ну: «Пора покинут, милый друг…» // № 30 А)
<...> В душе, больной от пищи многой,
В душе усталой пламень гас,
И за стаканом, в добрый час Застал нас как-то опыт строгой.
Наперсниц наших, страстных дев Мы поцелуи позабыли И, пред суровым оробев,
Утехи крылья опустили <...>
Теперь вопрос я отдаю Тебе на суд. Подумай, мы ли Переменили жизнь свою,
Иль годы нас переменили?
(К.. .: «Нет, нет! мой ментор, ты неправ…» // № 46.3)
<...> Переменяют годы нас
И с ними вместе наши нравы <...>
В пылу начальном дней младых Неодолимы наши страсти:
52
Проказим мы, но мы у них,
Не у себя тогда во власти <...>
(Товарищам: «Так! отставного шалуна…» // №38)
3) Причина — судьба (рок, жребий). В известной мере судьба у Боратынского совпадает с опытом, ибо означает течение жизни. Вместе с тем судьба — это надличная субстанция, предопределяющая течение жизни и все жизненные невзгоды. Это сила— «тяжелая», «тягостная», «жестокая», «суровая», «строгая», «гневная», «враждебная», «самовластная» — см., например, в послании Дельвигу («Дай руку мне…»): «судьбины злоба», «судьба тяжелая», «судьба суровая»; в «Падении листьев»: «суровый рок», «судьбины гнев», «судьбе противиться бессильный»; в послании Коншину («Поверь, мой милый друг…»): «рок суровый»; в «Унынии»: «рок злобный»; в послании Дельвигу («Напрасно мы, Делий…»): «самовластный рок», «тягостный жребий»; в «Истине»: «тяжкий жребий»). Эта сила отторгает от круга друзей (см. послания Дельвигу «Где ты, беспечный друг…» и «Н. И. Гнедичу»), отлучает от родины («Отъезд» — № 35; «Русская песня» — № 40), лишает надежд, мечтаний, целей («Истина», «Две доли»), истребляет радость и младость («К…»: «Нет, нет! мой ментор, ты неправ…»), обрекает на рабское, подневольное состояние («Буря»; «Напрасно, мы, Делий, мечтаем найти…»; «Падение листьев»), демонстрирует наличие абсолютного закона, оспоривать который личной волей бессмысленно, — закона уничтожения жизни («Финляндия», «Рим» — № 48, «Могила» — № 90.3).
Во всех трех причинах душевного недуга есть одно общее свойство — то, что все они свидетельствуют о невластности человека в самом себе: душа больна, разуверена, опустошена, охлаждена, усыплена, бездейственна, а воскресить ее для веры в возможность обретения полноценной жизни — выше человеческих сил. Это отчетливо фиксирует текст, являющийся сердцевиной Изд. 1827 — «Эпилог» (№ 31). «Эпилог», замыкая три книги элегий, стоит в центре сборника и, подводя итог элегиям, задает угол зрения для чтения стихотворений в двух следующих разделах.
Но тут пора вспомнить об относительности истин: то, что находится «в сердце- вине», отнюдь не совпадает у Боратынского с тем, что находится «по краям». «По краям» «Эпилога» — другие опорные тексты Изд. 1827: «Финляндия» (зачин 1-й книги «Элегий» и всей книги), «Буря» (финал 1-й книги «Элегий»), «Отъезд» (финал 2-й книги), «Стансы»: «В глуши лесов счастлив один…» (финальное стихотворение «Смеси») и послание «Н. И. Гнедичу» (финал «Посланий» и всего сборника). Эти тексты наряду с «Эпилогом» служат ориентирами, помогающими обнаружить ту смысловую перспективу, в рамках которой можно воспринимать остальные стихи. В них, в противовес сердцевинному стихотворению, определен выход из неполноценного, подвластного состояния, а следовательно, и способ победы над мучительным недугом. В «Буре» это выход в мятежную смерть, в «Финляндии», «Отъезде»,
53
«Стансах» и послании «Н. И. Гнедичу» — спасение в творчестве. Именно творчество дает то вознаграждение, которое тщетно искать на любовном пути и которое уравновешивает все невзгоды, навязываемые судьбой:
<...> Вострепещу ль перед судьбою? <...>
Я, не внимаемый, довольно награжден За звуки звуками, а за мечты мечтами.
(Финляндия // № 25.t)
<...> Наперекор судьбе,
Не изменил питомец Феба Ни Музам, ни себе.
(Отъезд: «Прощай, отчизна непогоды…» // № 35.1)
<...> Меня тягчил печалей груз;
Но не упал я перед роком,
Нашел отраду в песнях муз И в равнодушии высоком,
И светом презренный удел Облагородить я умел.
Хвала вам, боги! предо мной Вы оправдалися отныне!
Готов я с бодрою душой На все угодное судьбине,
И никогда сей лиры глас Не оскорбит роптаньем вас!
(Стансы // № 101.1)
<...> Природа, каждого даря особой страстью,
Нам разные пути прокладывает к счастью:
Кто блеском почестей пленен в душе своей;
Кто создан для войны и любит стук мечей;
Любезны песни мне. Когда-то для забавы Я, праздный, посетил Парнасские дубравы И воды светлые Кастальского ручья;
Там к хорам чистых дев прислушивался я,
Там, очарованный, влюбился я в искусство Другим передавать в согласных звуках чувство,
И, не страшась толпы взыскательных судей,
Я умереть хочу с любовию моей <...>
(Н. И. Гнедичу // М> 77.1)
В «Финляндии», «Стансах» и послании «Н. И. Гнедичу» речь идет об особого рода отношениях с судьбой. Это не противоборство, как в «Буре» и «Отъезде», а как бы согласие с ней: «Учусь покорствовать судьбине я моей», — сказано в послании «Н. И. Гнедичу». Речь идет, разумеется, не о «раболепном покое» (см. «Бурю»), а о том, чтобы жить полноценной душевной жизнью в границах, определенных свыше:
54
Всех благ возможных тот достиг,
Кто дух судьбы своей постиг.
(Стансы // № 100.1)
«Дух судьбы своей» определяется в Изд. 1827 как дух творчества, и именно творчеством обусловливает Боратынский смысл и высшие ценности своей жизни в первом сборнике стихов.
к к к
1827—1832 годы — кульминационная эпоха творчества Боратынского, время его уверенности в значении своего творческого духа и своей литературной деятельности — см. стихотворения этого периода: «Муза» («Не ослеплен я музою моею…» — № 154); «Слыхаля, добрые друзья…» (№ 141); «В дни безграничных увлечений…» (№ 164); «Болящий дух врачует песнопенье…» (№183).
Вместе с тем с каждым годом жизни в Москве Боратынский оказывается во все большем литературном вакууме. При внешне дружественных отношениях он отчужден от круга писателей «Московского Вестника» и равнодушен к главным действующим лицам журнала — М. П. Погодину и С. П. Шевыреву; те, в свою очередь, холодны к нему и скептически оценивают его дарование (характерно, что в «Московском Вестнике» не появилось рецензий ни на Изд. 1827 г., ни на «Бал»). С середины лета 1829 г. Боратынский вслед за Вяземским прерывает отношения с «Московским Телеграфом», и Н. А. Полевой из литературного сочувственника превращается в дерзкого неприятеля (см. комментарий к № 149: «В восторженном невежестве своем…»). С «Вестником Европы» Каченовского и «Дамским Журналом» Шаликова изначально не могло быть никаких отношений ввиду непримиримо враждебного отношения их издателей к поэзии Боратынского — самые грубые из всех критических отзывов о его стихах напечатали именно они (см.: Дамский Журнал. Ч. 22. № 8 — рецензия на стихотворение «Стансы»: «Обременительные цепи..» // № 129.3; Вестник Европы. 1829. Январь — рецензия Н. И. Надеждина на «Бал»). Иметь контакты с «Телескопом» Надеждина, особенно после его рецензии на «Наложницу» (см.: Телескоп. 1831. Ч. 3. № 10), естественно, тоже было невозможно.
Но до тех пор, пока в Петербурге был Дельвиг с ежегодными «Северными Цветами», а в Москве — Вяземский и временами наезжавший сюда Пушкин, Боратынский не испытывал пустоты вокруг себя. К тому же в конце 1828 — начале 1829 г. он сблизился с И. В. Киреевским, чья дружба стала для него такой же насущной частью жизни, как любовь Настасьи Львовны. Тесный семейно-дружеский круг являлся одновременно и источником поэзии, и ближайшим его адресатом.
Киреевский и Вяземский способствовали новым литературным проектам Боратынского: он собирался приняться за историософский труд, написал драму (текст неизвестен), пытался сочинить роман в прозе (см.: Летопись. С. 229—230, 279,
55
303). С замыслом романа связана и работа над «Наложницей» в октябре 1829 — феврале 1831 г. В майских письмах 1831 г. Киреевскому Боратынский объяснял свою мысль об идеальном «эклектическом» романе, который синтезировал бы две романные крайности: «спиритуальность» и «материализм» (см.: Летопись. С. 256). В основе деления романов на «спиритуальные» и «материальные» — давние понятия Боратынского о дуализме «чувствительного» и «чувственного» (см. послание 1820 г. к Коншину «Поверь, мой милый друг…»: «Счастливцы нас бедней, и праведные боги // Им дали чувственность, а чувства дали нам»). Идея «эклектического» романа соотносится с рассуждениями в предисловии к «Наложнице» о «смешанных характерах» как условии «полноты», «естественности» и «правды» литературного произведения; сама же «Наложница» в таком контексте выглядит как опыт «эклектического» романа. Боратынский очень гордился своим новым сочинением: «<...> автор «Эды» сделал большие успехи в своей последней поэме. Не говоря уже о побежденных трудностях, о самом роде поэмы, исполненной движения, как роман в прозе, сравни беспристрастно драматическую часть и описательную: ты увидишь, что разговор в «Наложнице» непринужденнее, естественнее, описания точнее, проще» (Письмо к Путяте от конца июня — начала июля 1831 // Летопись. С. 262) — это единственный случай, когда обычно умалявший достоинства своих произведений Боратынский оценивает собственный труд столь высоко. Однако* его усилия оценили немногие — большая часть печатных рецензий была резко отрицательна, свидетельствуя о том, что только в доме Киреевских — Елагиных и в кругу «Северных Цветов» Боратынскому можно искать себе сочувствия.
Скоро все переменится, и он останется совсем один.
14 января 1831 г. умер Дельвиг. В течение первой половины 1831 г. Боратынский собирался по уговору с Пушкиным и Плетневым написать и прислать для «Северных Цветов» на 1832 г., выпускаемых в память Дельвига, биографию покойного друга. Но в июне он вынужден был уехать с семьей из Москвы в казанское имение тестя — Каймары: там долго привыкал к новой обстановке, а осенью, узнав, что Киреевский собирается издавать собственный журнал («Европеец»), оживился и стал деятельно трудиться, причем в порыве дружбы готов был даже биографию Дельвига отдать в «Европеец», а от участия в «Северных Цветах» вовсе отказаться. В итоге большую часть написанного в Каймарах Боратынский отправил Киреевскому, а Пушкину для «Северных Цветов» — только два стихотворения: «Мой Элизий» и «Бывало, отрок, звонким кликом…», и то с оговоркой, что «больше нет ничего за душою» (Летопись. С. 276). Пушкин напечатал первое из них, а второе без объяснений отклонил. Разрыва с Пушкиным не произошло, но началось взаимное охлаждение. Впрочем, память о былом литературном братстве оставалась и у того и у другого. В конце 1832 г. Пушкин помог Боратынскому договориться со Смирдиным об издании его нового собрания стихотворений, а в начале сентября 1833 г., случайно встретившись в Казани, оба искренне обрадовались. Но скоро, кажется, тотчас и
56
забыли друг о друге — во всяком случае, когда спустя еще три года, в мае 1836 г., они увиделись в Москве, то встретились вполне равнодушно. «Баратынский <...> очень мил. Но мы как-то холодны друг к другу», — писал Пушкин жене (Пушкин.
Ак. Т. 16. С. 116).
Перенося после смерти Дельвига все свои душевные и литературные интересы на Киреевского, Боратынский отсекал старые дружеские связи без