оглядки. Он сосредоточился на регулярной работе для «Европейца». Однако в феврале 1832 г. «Европеец» был запрещен, и рухнули надежды на постоянный литературный труд.
Энергия Боратынского угасла не сразу. Он продолжал писать, и едва ли не первым произведением, написанным после получения известия о закрытии журнала Киреевского, стало стихотворение «На смерть Гете», исполненное мощной уверенности во всеобъятной силе творческого духа. Бодрость духа сохранялась у Боратынского еще довольно долго. Так, получив в начале апреля 1832 г., письмо Киреевского, в котором тот писал о бессмысленности и бесперспективности жизни в его опальном положении, Боратынский отвечал другу уникальным признанием: «Много минут жизни, в которых нас поражает ее бессмыслица: одни почерпают в них заключения, подобные твоим, другие — надежду другого, лучшего бытия. Я принадлежу к последним» (Летопись. С. 293). Разумеется, эту истину нельзя понимать как выражение нового жизненного кредо Боратынского, ибо его истины истинны лишь по отношению к данному душевному состоянию. Скоро начнется душевный кризис, и идея «лучшего бытия» окажется под сомнением.
В конце 1832 г. Боратынский договорился с петербургским книгопродавцем Смирдиным об издании нового собрания своих произведений. Однако книга вышла в свет через два с половиной года. Рукопись была представлена в петербургскую цензуру 7 марта 1833 г., но затем Смирдин перепродал право издания московскому книгопродавцу Ширяеву. Тем временем Боратынский с семейством уехал в Мару и надолго там остался. Ширяев посылал корректурные листы по почте, и к началу 1834 г. была набрана только 1-я часть книги, содержавшая стихотворения; 2- часть, с поэмами, Боратынский вычитывал на протяжении всего 1834 г., и она была набрана только к январю 1835 г., а поступило издание в продажу лишь в 20-х числах апреля 1835 г.
Новым собранием сочинений Боратынский осознанно подводил черту под своим прошлым. Еще лишь обдумывая композицию книги, он был настроен на то, чтобы подчеркнуть ее итоговый характер. «Я не пишу ничего нового и вожусь со старым, — писал он Вяземскому во второй половине декабря 1832 — январе 1833 г. — Я продал Смирдину полное собрание моих стихотворений. Кажется, оно в самом деле будет последним, и я к нему ничего не прибавлю. Время поэзии индивидуальной прошло, другой еще не созрело» (Летопись. С. 303).
Если в издании 1827 г. Боратынский поставил в начало сборника философические тексты, задвинув «индивидуальную», исповедально-субъективную лирику вглубь
57
книги, и подчеркнул системой обрамлений значение творчества в его жизни, то в первой части нового издания, содержавшей лирические произведения, был избран иной принцип — тот, согласно которому в издании 1827 г. располагались тексты в разделах «Смесь» и «Послания».
Это принцип относительности истин в зависимости от душевного состояния автора: чередование стихотворений, выражающих разные душевные состояния и различно (часто диаметрально противоположно) интерпретирующих одно и то же .
Усиливая имитацию сплошного жизненного потока, Боратынский снял заглавия у 103 стихотворений (из 131 помещенного в книге), и перед читателем предстала вереница фрагментов, фиксирующих изменчивые мгновения жизни колеблющейся души. Но внутренняя изменчивость представлена в подчеркнуто временных пределах: открывает 1- часть издания «Финляндия» (№ 25.1) — элегия, служащая знаком начала поэтической славы Боратынского; замыкает 1- часть книги стихотворение, манифестирующее отказ от творчества, — «Бывало, отрок, звонким кликом…» (№ 162). Благодаря такому финалу новое собрание сочинений стало прощанием с «индивидуальной» поэзией.
«Другая» поэзия начнется со стихотворения, написанного под конец работы над корректурой издания 1835 г., — «Последнего поэта». Общий смысл этой «другой» поэзии прекрасно выразил в 1838 г. один из московских знакомых Боратынского — Н. А. Мельгунов: «Баратынский по преимуществу поэт элегический, но в своем втором периоде возвел личную грусть до общего, философского значения, сделался элегическим поэтом современного человечества. «Последний поэт», «Осень» и пр. это очевидно доказывают» (Цит. по: Летопись. С. 344).
Вместе с тем «Последний поэт», «Осень» и пр. очевидно доказывают состояние глубокой депрессии, охватившей Боратынского с середины 1830-х гг. Надежда на «другое, лучшее бытие», дающая силы в минуты жизни, когда «нас поражает ее бессмыслица», — та надежда, о которой еще в 1832 г. Боратынский писал как о духовной опоре своей жизни, — вовсе исчезнет из его «другой» поэзии второй половины 1830-х гг.
Одной из главных причин депресии, вероятно, стало то, что составляло вместе с тем его счастье, — семейная идиллия. Мирный, размеренный семейный быт был для Боратынского необходим, как воздух. Однако в реальности тесный домашний круг являлся оплотом полноценного бытия лишь постольку, поскольку был возможен периодический выход за его пределы. Для Боратынского такими выходами служили, во-первых, общение с Киреевским, во-вторых, участие в литературе. Когда он писал Киреевскому после закрытия «Европейца» о том, что теперь, несмотря ни на что, надо продолжать трудиться, как на необитаемом острове (Летопись. С. 297), он не лукавил.
Но одно дело — убежденность человека в том, как следует действовать в экстремальной ситуации, другое — его действительное психическое состояние в такой
58
ситуации. И, как выяснилось впоследствии, писать как на необитаемом острове, без повседневного общения с мыслящим другом и в отрыве от близкой литературной среды, Боратынский мог преимущественно об одном: фигурально выражаясь, о том, что он на необитаемом острове — об одиночестве художника, о бессмысленности и бесплодности жизни, об отчаянии человека, не находящего нигде отзыва своему слову (см. «Последний поэт», «Недоносок», «Бокал», «Осень», «Были бури, непогоды…», «На что вы дни! Юдольный мир явленья…», «Рифма» и проч.).
Со второй половины 1834 г. в жизни Боратынского происходит перелом, причиной которому стал разрыв отношений с Киреевским из-за каких-то слухов, дошедших до Боратынских в таком виде, что они сочли их распространителями Киреевского и А. П. Елагину. Содержание слухов неизвестно. Скорее всего это был обычный светский вздор, который распространяют малознакомые или неприязненно относящиеся к нам люди. Только при болезненном состоянии духа можно было заподозрить Киреевского и его мать в причастности к такого рода вздору. Боратынский и Настасья Львовна заподозрили и отвергли былую привязанность навсегда, отравив тем самым и собственную жизнь — памятью о предательстве друзей, и жизнь былых конфидентов.
Одиночество после разрыва с Киреевским выражает послание к Вяземскому, написанное осенью 1834 г. (№ 190). Здесь снова, как когда-то в финляндских стихах, идет речь об отчужденности и впервые после Финляндии звучит тоска по другу:
<...> Счастливый сын уединенья,
Где сердца ветреные сны И мысли праздные стремленья Разумно мной усыплены;
Где, другу мира и свободы,
Ни до фортуны, ни до моды,
Ни до молвы мне нужды нет;
Где я простил безумству, злобе И позабыл, как бы во гробе,
Еще, порою, покидаю Я Лету, созданную мной,
И степи мира облетаю С тоскою жаркой и живой:
Ищу я вас; гляжу: что с вами?
Куда вы брошены судьбами,
Вы, озарявшие меня И дружбы кроткими лучами,
И светом высшего огня? <...>
Речь идет о счастливом уединении, но это счастье особого сорта — «как бы во гробе»; душа облетает мир («И степи мира облетаю»), как в юные годы (см. «Две доли»: «Надейтесь, юноши кипящие! // Летите: крылья вам даны») или как может
59
это делать мысль всеобъемлющего гения (см. «На смерть Гете» — № 169: «Крылатою мыслью он мир облетел»), но облетает в тоске невидения, слепо (как потом в «Недоноске» — № 197: «Мир я вижу, как во мгле»), не зная, где искать утраченное («Ищу я вас, гляжу: что с вами? // Куда вы брошены судьбами»); поэт свободен и властвует над своим духом — он «друг свободы», «шумный свет» оставил «добровольно», «праздные стремленья» «разумно усыплены», но ведь это не что иное, как новая замена мечты о полноценном счастье — «счастливым усыпленьем» («Разуверение» — № 54), «отдыхом, на счастие похожим» («Желанье счастия в меня вдохнули боги…» — № 76.1).
В послании к Вяземскому Боратынский возвращается в состояние былой элегической безысходности. Только теперь это состояние осложнено тем, что прежний идеал, о котором он грезил когда-то, — домашняя идиллия: любовь и забота подруги нежной (см.: «Пора покинуть, милый друг…» — № 30) и уединенная жизнь в родном углу (см.: «Я возвращуся к вам, поля моих отцов…» — № 34) — достигнут в его повседневном быту. Но теперь и это полноценное бытие становится лишь относительно полноценным. Вместо полного довольства утаенным бытом наступает тоска по другим «урочищам вселенной», от которых когда-то, в начале своего семейного счастья, он отрекался.
Следующие после разрыва с Киреевским девять лет будут временем все большего отъединения от Москвы и московских знакомых и все большего замыкания жизни в пределах семейного быта. С 1835—1836 гг. Боратынский перестает действовать как писатель: он не строит никаких литературных планов, не задумывает новых поэм, не вмешивается в полемики. Последней известной попыткой участия Боратынского в публичном споре было намерение написать в ноябре 1836 г. ответ на философическое письмо Чаадаева. Кажется, он даже действительно сел за сочинение опровержения (см. письмо А. И. Тургенева к П. А. Вяземскому от И ноября 1836 // ОА. Т. III. С. 356—357), но дописывать начатое не стал или просто не смог привести свои мысли в порядок.
Ни о каком постоянном литературном труде теперь нет и речи. Он продолжает писать стихи, но делает это от случая к случаю, пишет в год два-три стихотворения и, поскольку больше не сотрудничает с московскими писателями, посылает свои тексты в Петербург — в «Современник» Плетнева или в «Отечественные записки» Краевского. Большая часть его жизни наполнена теперь обустройством домашнего быта.
Семья его росла год от года — в 1839 г. у Боратынского было семь детей — дочери Александра, Мария, Юлия и Зинаида и сыновья Лев, Дмитрий и Николай (кроме того, две дочери — Екатерина и София — умерли: соответственно в 1829 и 1838 гг.). Необходимо было заниматься со старшими, подыскивать гувернеров и учителей и проч. После смерти любимого тестя — Л. Н. Энгельгардта (4 ноября 1836 г.) на Боратынского легли все заботы по управлению имениями Настасьи Львов
60
ны и ее сестры Сонички (Мураново, Каймары, Скуратово). Правда, скоро (в ноябре 1837 г.) Соничка вышла замуж за старинного друга Боратынского — Путяту, и отчасти попечение об имениях было поделено между двумя семьями. Но лишь отчасти — основную долю хозяйственных проблем решал Боратынский, имевший более свободного времени, нежели Путята, продолжавший служить в Петербурге. В 1838 г. Боратынский стал перестраивать свой московский дом (в 1833 г. он купил двухэтажный особняк на Большой Спиридоновке) — решено было нижний этаж сдавать, а для этого требовался капитальный ремонт. Строительные работы начались весной 1838 г. и, кажется, растянулись на год с лишним. Первое известие о том, что Боратынские наконец перебрались из флигеля, где они жили во время