одною он жизнью дышал Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье <...>
И мир отозвался ему:
<...> И с ним говорила морская волна <...>
В «Сумерках» творческий гений не может разделить себя ни с предельным, ни с запредельным миром — пророческое всезнание и творческое вдохновение замкнуты на самих себе:
<...> О бокал уединенья!
Не усилены тобой Пошлой жизни впечатленья, Словно чашей круговой: Плодородней, благородней, Дивной силой будишь ты
66
Откровенья преисподней Иль небесные мечты.
Не в людском шуму, пророк В немотствующей пустыне Обретает свет высок!
Не в бесплодном развлеченьи Общежительных страстей,
В одиноком упоеньи Мгла падет с его очей!
(Бокал // № 202)
<...> Среди безжизненного сна,
Средь гробового хлада света,
Своею ласкою поэта Ты, рифма! радуешь одна.
Подобно голубю ковчега,
Одна ему, с родного брега,
Живую ветвь приносишь ты;
Одна с божественным порывом Миришь его твоим отзывом И признаешь его мечты!
(Рифма // №215.1)
Благодаря тому, что «Рифма» является последним текстом «Сумерек», можно считать, что истина, утверждаемая в этом стихотворении, служит выводом всей книги. Это старая истина Боратынского, которую он доказывал себе еще не вполне осознанно в годы пажеского кризиса (см. письмо 1814 г. к маменьке о желании стать автором), а начиная с 1820 г. — совершенно сознательно: только поэтическое творчество может дать «награду» и «ответ» и спасти от преследований судьбы и собственного болящего духа. Однако абсолютных истин у Боратынского не бывает, и через несколько месяцев после выхода «Сумерек», осенью 1842 г., он мучительно, судя по объему черновиков, пишет стихотворение «Опять весна, опять смеется луг…» (№ 224; традиционное редакторское заглавие: На посев леса») — новый отказ от поэзии:
<...> Уж та зима главу мою сребрит.
Что греет сев для будущего мира,
Но праг земли не перешел пиит,
К ее сынам еще взывает лира <...>
Летел душой я к новым племенам,
Любил, ласкал их пустоцветный колос:
Я дни извел, стучась к людским сердцам,
Всех чувств благих я подавал им голос.
5*
67
Ответа нет! отвергнул струны я,
Да кряж другой мне будет плодоносен,
И вот ему несет рука моя Зародыши елей, дубов и сосен.
Пусть! жду, простясь я с лирою моей,
Что некогда ее заменят эти,
Поэзии таинственных скорбей Могучие и сумрачные дети.
Новое отречение от поэзии качественно отличается от прежних. Теперь речь идет не о самопроизвольном угасании вдохновения в душе поэта (ср. «Чувствительны мне дружеские пени…» и «Бывало, отрок, звонким кликом…» — №№ 31 и 162), а о сознательном отказе от поэзии и выборе иного пути жизни; точнее даже, не пути, а финала, исхода жизни (в начале стихотворения говорится о старении и скорой смерти: «Уж дольний мир уходит от очей, / / Пред вечным днем я опускаю вежды»). Поэзия осознается как причина душевной травмы (лира «взывает», но «ответа нет!»), и не поэтическая гармония оправдывает теперь смысл бытия, а гармония иного рода — гармония природы. Отказа от идеи творчества — нет: речь о направлении творчества в иное русло, на иной путь. Природа в стихотворении «Опять весна…» не стихийная сила, существующая вне и помимо человека (ср. «Водопад» — № 44; «Буря» — № 92; «Приметы» — № 194), а — новый материал для деятельности, материал, организованный волей художника и вознаграждающий его за творческие усилия. Несмотря на скорбный тон стихотворения, можно сказать, что оно выражает ощущение вовсе не скорбное — желание выйти за пределы той жизни, средоточием которой была «поэзия таинственных скорбей», — и вместе с написанным через полтора года «Пироскафом» образует поражающую своим экзистенциальным эффектом развязку всей жизни Боратынского.
к к *
В сентябре 1843 г. сбылась давняя мечта: прямо из Муранова Боратынские отправились в заграничное путешествие. Около 7 сентября они прибыли всей семьей в Петербург и, остановившись на несколько дней у Путят, в конце 10-х чисел сентября отправились в путь — через Кенигсберг на Берлин. Из Берлина они съездили в Потсдам, а далее отправились в Лейпциг и из Лейпцига по железной дороге в Дрезден. Вернувшись в Лейпциг после осмотра Дрезденской галереи, Боратынские поехали, видимо, на дилижансе во Франкфурт, а оттуда по Рейну доплыли до Кёльна, из Кёльна — по железной дороге в Брюссель, из Брюсселя — в Париж.
О жизни Боратынских во время путешествия мы можем судить в основном по его письмам к Путятам и к маменьке Александре Федоровне (см.: Летопись. С. 399—406) — они полны новыми впечатлениями: посещение европейски зна
68
менитых культурных памятников (дом Вольтера в Потсдаме, Дрезденская картинная галерея); знакомство с французскими писателями (А. де Виньи, Мериме, Но- дье, Ламартин); общение с русскими, живущими за границей (А. И. Тургенев, А. И. Свечина и др.); европейские новизны, удивительные для жителя России («Железные дороги чудная вещь. Это апофеоза рассеяния»); особенности общественной жизни западных государств («Всего замечательнее во Франции сам народ, приветливый, умный, веселый и полный покорности закону, которого он понимает всю важность, всю общественную пользу. Я удивлялся в Берлине городскому порядку, точности и бесспорности отношений. Как же я изумился найти то же самое, но в высшей степени, в многолюдном Париже»).
Но уже к новому году Боратынский устал от обилия впечатлений и рассеянного образа жизни, а в его новогоднем поздравлении Путятам звучат обычная для русского за границей ностальгия по простору, по снегу, по дому и апофеоза русской жизни. Впрочем, отъезжая из Парижа в Марсель, Боратынский расстался с великим городом умиротворенно. Из Марселя Боратынские отправились на пироскафе (пароходе) в Неаполь. Сохранилось три письма Боратынского из Италии, по которым можно судить о его душевном состоянии в конце весны — начале лета 1844 г. (см.: Летопись. С. 408—410). В них говорится о спокойствии и блаженстве: «Каждый день наслаждаюсь одним и тем же и всегда с новым упоением. <...> Мне эта жизнь отменно по сердцу: гуляем, купаемся, потеем и ни о чем не думаем, по крайней мере, не останавливаемся долго на одной мысли» (Летопись. С. 410).
Во время переезда по Средиземному морю на пароходе из Марселя в Неаполь Боратынский написал стихотворение «Пироскаф» (№ 229):
<...> С брегом набрежное скрылось, ушло!
Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов Прежде, чем руки марсельских матросов Подняли якорь, надежды символ!
С детства влекла меня сердца тревога В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская:
Пеною здравья брызжет мне вал!
Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду: мне жребий благой Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной.
69
После негативного решения вопросов полтора года назад — отказом от поэзии в стихотворении «Опять весна…» — новое решение («Много мятежных решил я вопросов») полностью отрицало как сказанное полтора года назад, так и едва ли не все сказанное в предыдущей, «набрежной» жизни. «Пироскаф» — это опыт абсолютно новой поэзии Боратынского: здесь нет сомнений, нет отчуждения от жизни, нет деструктивного всезнания — все это осталось позади, впереди был берег новой жизни: Элизий земной.
«Пироскаф», как и написанное вслед за ним стихотворение «Дядьке Итальянцу» (№ 230), стал как бы возвращением в начало жизни. «С детства влекла меня сердца тревога» — это воспоминание о своих пажеских мечтах: «Вообразите <...> неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями» (Летопись. С. 68). Но и в юности, и позднее, когда Боратынский вспоминал свои юношеские мечты, мысль о море была символом мятежа и гибели (см. в цитированном письме рассуждения о смерти и об опасностях, подстерегающих человека на морской службе; см. в «Буре» вызов властелину геенны и строки о гибели «на яростных волнах, в борьбе со гневом их»). Теперь же, в «Пироскафе», вместо чудищ морских или властелина геенны — благосклонная Фетида: «жребий благой емлет она из лазоревой урны», вместо мятежа — сердечная нега («Нужды нет, близко ль, далеко ль от брега, / /В сердце к нему приготовлена нега»), вместо мыслей о смерти — «надежды символ».
«Пироскаф» означал решение жить: жить без тоски по прошедшему, с надеждой на будущее и в упоении настоящим моментом. Но лишь только душа его разжалась, первая же невзгода оказалась роковой.
«Накануне русского праздника святых апостолов Петра и Павла занемогла жена Баратынского. Доктор советовал, чтобы ей открыть кровь — и когда муж удивился, что надобно употребить эту сильную меру в припадке по-видимому обыкновенном, то доктор объявил, что иначе может последовать воспаление в мозгу. Слова его так встревожили Баратынского, что он сам почувствовал лихорадочный припадок, который ночью усилился» (П. А. Плетнев // Цит. по: Летопись. С. 47). 29 июня 1844 г., в четверть седьмого утра, Боратынский умер.
А. М. Песков
Стихотворения
1818-1822 ГОДОВ
1
1
Взгляните: свежестью младой,
И в осень лет она пленяет,
Ланитных роз не похищаетъ; Сам побежденный красотой, Глядит — и путь не продолжает!
<1818 — начало 1819; 1823—1826>
2
Ранняя редакция
Мадригалъ
Пожилой женщине и все еще прекрасной
И в осень лет — красы младой Она всю прелесть сохраняетъ;
Старик крылатый не дерзает Коснуться хладной к ней рукой;
Сам побежденный Красотой,
Глядит — и путь не продолжает.
<1818 — начало 1819>
1.1. «Взгляните: свежестью младой…»
Печатается по: Изд. 1835. Ч. I. С. 164 (№ ХСИИ).
В этой редакции впервые опубликовано: Изд. 1827. С. 93 (раздел «Смесь») — под заглавием «Женщине пожилой, но все еще прекрасной».
По Изд. 1827 перепечатано: Венок Граций. М., 1838. С. 49 (подпись: Е. Баратынский).
Автограф неизвестен.
Копии Настасьи Львовны Боратынской: ПД. Ф. 33. Оп. 1. № 40. Л. 7 об.(заглавие: «Марье Андреевне Панчулидзевой родной тетке»); № 42. Л. 58 (заглавие: «М. А. П.»; в ст. 2: «дней» вместо «летъ»).
73
1.2. Мадригал. Пожилой женщине и все еще прекрасной («И в осень лет — красы младой…»)
Печатается по тексту первой публикации: Благонамеренный. 1819. Ч. 5. Февраль. № IV (ценз. разр. И февраля; номер датирован 28 февраля). С. 210 (подпись: Е. Б.).
«Мадригал…» — первое опубликованное произведение Боратынского; адресовано М. А. Панчулидзевой.
Перепечатано: Опыт Русской Анфологии. СПб., 1828. С. 78 — под тем же заглавием (подпись: Баратынский).
Датируется по времени, предшествовавшему первой публикации (подробнее см. комментарии).
Лонгинов 1864. Стб. 113—114 (отмечена публикация в «Благонамеренном»). — Изд. 1869. С. 1 (текст поздней редакции под заглавием «М. А. Панчулидзевой»; датировка: 1819; так стихотворение напечатано и датировано в последующих изданиях до Изд. 1914—1915), 177 (текст «Благонамеренного»), 379 (отмечена перепечатка в «Опыте Русской Анфологии»). — Изд. 1914— 1915. Т. I. С. 3 (текст «Благонамеренного»), 211 (варианты Изд. 1827 и Изд. 1835; отмечена перепечатка в «Венке Граций»; датировка: 1818; та же