ради которой он готов пожертвовать всеми прочими науками:
«Наш экзамен закончен. Я остался в том же классе. <...> Нынче же, в минуты отдохновения, я перевожу и сочиняю небольшие пиесы и, по правде говоря, ничто я *
* В настоящем очерке все тексты цитируются, независимо от источника цитаты, в современной орфографии и пунктуации. При цитировании стихотворений Боратынского указывается номер, под которым текст напечатан в настоящем издании.
23
не люблю так, как поэзию. Я очень желал бы стать автором. В следующий раз пришлю вам нечто вроде маленького романа, который я сейчас завершаю. Мне очень важно знать, что вы о нем скажете. Если вам покажется, что у меня есть хоть немного таланта, тогда я буду стремиться к совершенству, изучая правила».
«Осмелюсь ли вновь повторить свою просьбу, до мореплавания относящуюся? Умоляю вас, любезная маменька, согласиться на эту милость. Мои блага, вам столь дорогие, как вы сами говорите, требуют этого неотменно. Я знаю, что должно выдержать вашему сердцу, видя меня на службе столь опасной. Но скажите мне, знаете ли вы место во вселенной, вне царства Океана, где жизнь человека не была бы подвержена тысяче опасностей, где смерть не похищала бы сына у матери, отца, сестру? всюду ничтожное дуновение способно сломать хрупкую пружину, которую мы называем бытием. Что бы вы ни говорили, любезная маменька, есть вещи, подвластные нам, а управление другими поручено Провидению. Наши действия, наши мысли зависят от нас самих, но я не могу поверить, что наша смерть зависит от выбора службы на земле или на море. Как? возможно ли, чтобы судьба, определившая исход моему поприщу, исполнила свой приговор на Каспийском море и не сумела бы настичь меня в Петербурге? Умоляю вас, любезная маменька, не приневоливать мою страсть. Я не мог бы служить в гвардейцах: их слишком щадят. Когда бывает война, они ничего не делают и пребывают в постыдной праздности. И вы называете это жизнью! Нет, ничем не смущаемый покой — это не жизнь. Поверьте, любезная маменька, можно привыкнуть ко всему, кроме покоя и скуки. Я бы избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание бедствий напоминало бы о том, что я существую. И в самом деле, я чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями. А после… я буду писать к вам сколь возможно часто обо всем, что увижу прекрасного».
«Вот уже весна, уже все улицы в Петербурге сухи, и можно иулять сколько угодно. Право, великая радость — наблюдать, как весна неспешно украшает природу. Наслаждаешься с великой радостию, когда замечаешь несколько пробившихся травинок. Как бы мне хотелось сейчас быть с вами в деревне! О! как ваше присутствие приумножило бы мое счастье! Природа показалась бы мне милее, день — ярче. Ах! когда же настанет это благословенное мгновение? Неужели тщетно я ускориваю его своими желаниями? Зачем, любезная маменька, люди вымыслили законы приличия, нас разлучающие? Не лучше ли быть счастливым невеждою, чем ученым несчастливцем? Не ведая того благого, что есть в науках, я ведь не ведал бы и утонченностей порока? Я ничего бы не знал, любезная маменька, но зато до какой высокой степени я дошел бы в науке любви к вам? И не прекраснее ли эта наука всех прочих? Ах, мое сердце твердит мне: да, ибо это наука счастья».
24
«Ах! когда же я буду иметь счастие обнять вас! Зачем человек, созданный Предвечным для того, чтобы наслаждаться прелестями дружбы — этого небесного признака божественной сущности человека, единственного счастья, средоточия желаний и надежд, единственного блаженства нашей преисполненной скорбей жизни; зачем человек против воли своей удаляется от всего этого, движимый чувством противупо- ложным? Почему жалкий разум, или скорее варварское предубеждение, рожденное развращенностью века, требует от нас жертвы, противной сердцу и священному закону природы? Я чувствую, что заблуждаюсь, но как сладостно это заблуждение… оно рождается из моей любви к вам. Кто же способен устоять против его чарующего голоса? Ах, любезная маменька, если расстояния разделяют нас, то, как бы безмерны они ни были, сердце умеет их преодолевать; иллюзии, без сомнений, обманчивые, но драгоценные, всюду являют ему предмет его нежных чувств. Как сладок такой обман! Философы осуждают эти иллюзии, но чем был бы человек без этих благодетельных обманов? Как смог бы он усладить нынешние тяготы, если бы не утешался ожиданием счастья в будущем? Если мечтания так сладостны, какова-то окажется существенность? Будем надеяться, любезная маменька, что однажды мы соединимся, и да приблизит Господь этот счастливый день» (Летопись. С. 67—71; все фрагменты процитированы в переводе с французского).
По этим письмам можно понять, во-первых, то, насколько Боратынский тяготился жизнью в корпусе, во-вторых, то, что уже в 14-летнем возрасте у него обнаружилась особая душевная склонность, которую позднее он сам назовет Иа passion de raison- пег — страстью к рассуждению (Материалы. С. 28). Страсть к рассуждению помогала блокировать негативные переживания (стыд, ощущение одиночества и безысходности), доказывать себе и маменьке, что он не погиб нравственно и умственно, возводить конкретную жизненную ситуацию на уровень философических обобщений.
Конфликт с учителями и гувернерами трансформировался в письмах Боратынского в философический диспут о сущности счастья и цели жизни: речь шла о ценностном соотношении «истин разума» и «заблуждений сердца» (применительно к конкретной ситуации Боратынского — об общепринятом понятии насчет необходимости получить образование в учебном заведении и о влечении души за пределы Пажеского корпуса). «Люди вымыслили законы приличия»; «философы осуждают иллюзии», — пишет Боратынский и противопоставляет мнению «людей» и «философов» свое собственное чувство, ставящее опорой убеждений «голос сердца».
В повседневном быту пажа Боратынского диспут об истинах и заблуждениях выразился противодействием корпусным порядкам. Согласно его собственному рассказу в исповедальном письме к Жуковскому (написано в конце декабря 1823), под влиянием «Разбойников» Шиллера, он образовал вместе с друзьями-пажами «общество мстителей»: «Описание нашего общества может быть забавно и занимательно после главной мысли, взятой из Шиллера, и остальным, совершенно детским его подробностям. Нас было пятеро. Мы сбирались каждый вечер на чердак после ужи
25
на. По общему условию ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые возможно было унести в карманах, и потом свободно пировали в нашем убежище. Тут-то оплакивали мы вместе судьбу свою, тут выдумывали разного рода проказы, которые после решительно приводили в действие. Иногда наши учители находили свои шляпы прибитыми к окнам, на которые их клали, иногда офицеры наши приходили домой с обрезанными шарфами. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, отчего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно» (Летопись. С. 130).
Все кончилось тем, что, задумав отпраздновать с друзьями свое шестнадцатилетие, около 19 февраля 1816 г., Боратынский вместе с друзьями похитил у отца одного из мстителей-пажей — камергера Приклонского — 500 рублей и табакерку. Ввиду экстраординарности проступка решение о наказании принимал Александр I: Боратынский был исключен из Пажеского корпуса без права вступать в какую-либо службу, кроме солдатской.
Решение императора вышло достаточно мягким: за подобные проступки обычно сначала наказывали розгами, затем принудительно отдавали в солдаты, и даже могли лишить дворянства. Боратынский не был унижен телесньш наказанием, и ему была предоставлена свобода действий — конечно, относительная свобода: формально он не был лишен дворянства, но получить документ о своем дворянстве — дворянское свидетельство — не имел права до тех пор, пока не выслужится в солдатах до первого офицерского чина.
Старшие родственники поначалу надеялись добиться императорского прощения, минуя солдатство, и в июле 1816 г. решено было на время отправить Боратынского в смоленские имения Голощапово и Подвойское под присмотр живших там дядюшек и тетушек. Те окружили племянника заботой и вниманием. Однако, несмотря на видимое рассеяние, Боратынский продолжал тяжело переживать происшедшее и, как сам вспоминал впоследствии, «впал в жесточайшую нервическую горячку», так что его «едва успели призвать к жизни» (Летопись. С. 131—132). По выздоровлении, в январе 1817 г., его отправили к маменьке в Мару. Вернувшись оттуда в сентябре в Голощапово и Подвойское, он еще год прожил на попечении дядюшек и тетушек в надежде на то, что ему будет исходатайствовано прощение, и только когда к осени 1818 г. стало окончательно ясно, что миновать вступления в солдаты не удастся, ему было выхлопотано место рядового гвардии, и он уехал в Петербург.
В эти два с лишним года, проведенных в деревне, произошли новые душевные перемены: «Мы проводим здесь время очень приятно: танцы, пение, смех, — все так и дышит счастием и радостию. Единственное, от чего в моих глазах тускнеет все великолепие удовольствий, — это мысль об их мимолетности <...>. Я чувствую, у меня совершенно несносный нрав, приносящий мне самому несчастье: я заранее предвижу все неприятности, которые могут выпасть на мою долю <...>. Иной человек, посреди всего, что, казалось бы, делает его счастливым, носит в себе утаенный яд,
26
снедающий его и отнимающий способность чувствовать наслаждение. Болящий дух, полный тоски и печали
Эти рефлексии продолжают прежние эпистолярные рассуждения о заблуждениях и истине: речь снова идет о главной цели частного человека — его счастии. И в 1815 и в 1816 гг. возможность испытать счастье ставилась в зависимость от душевной предрасположенности человека к тому, чтобы счастье испытывать. Но до катастрофы Боратынский отстаивал мысль о силе сердечных влечений, позволяющих человеку, невзирая на «истины разума», верить в счастливые иллюзии. Теперь он обнаруживает в самом себе неодолимое препятствие для такой веры — теперь на пути к счастью не одни только внешние преграды (принудительные условия повседневной жизни или истины «людей» и «философов»), но еще и внутренний барьер — болящий дух, отнимающий способность ощущать наслаждение и располагающий к предчувствию разочарования в собственной вере. Причем, по логике Боратынского, получается так, что и внешние