Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Стихотворения. Поэмы. Проза. Евгений Абрамович Баратынский, Валентин Иванович Коровин

по своему праву и прихоти способен сотворить личную судьбу или изменить лицо мира. Напротив, он сам – благодатный и податливый материал для «законов» и обстоятельств, которые лепят его духовный лик, столь подозрительно похожий на других. Психологически точная передача тайных изгибов души, их бесстрашный рассудочный анализ и бескомпромиссность конечных безотрадных итогов отличают элегии Баратынского от образцов этого популярного в 1820-е годы жанра.

Поэт вскрыл реальные противоречия в душе современного ему человека и сделал их предметом объективного обзора. Всеобщее, по Баратынскому, проявляется независимо от желаний художника, от личных чувств персонажей. Как бы ни утешали они себя сладостными иллюзиями, истина проступает вопреки им.

Задача поэта состоит не в том, чтобы выстраивать поверх жизни свое идеальное представление о ней, а извлекать действенную, реальную всеобщую закономерность. С этой точки зрения Баратынский не принимает лирического тона поэм Байрона, романтических поэм Пушкина и тогдашней поэмы романтиков вообще. В начале 1830-х годов он писал И. Киреевскому: «Когда-то сравнивали Байрона с Руссо, и это сравнение я нахожу весьма справедливым. В стихотворениях того и другого не должно искать независимой фантазии, а только выражения их индивидуальности. Оба – поэты самости… Байрон безусловно предается думе о себе самом…» Руссо Баратынский адресует упрек: «В романе Руссо (“Новая Элоиза”. – В.К.) нет никакой драматической истины, ни малейшего драматического таланта… Руссо знал, понимал одного себя, наблюдал за одним собою, и все его лица – Жан-Жаки, кто в штанах, кто в юбке». Слова Баратынского очень напоминают высказывания Пушкина о поэмах и мистериях Байрона, но Баратынский, пожалуй, даже раньше отклонился от традиции Байрона. В 1824 г. он создал стихотворную повесть «Эда», в которой намеренно ушел в сторону как от байронической восточной поэмы, так и от романтической поэмы Пушкина.

Новаторство Баратынского заключалось в том, что он, следуя, по видимости, проблематике романтических поэм Байрона и Пушкина (столкновение человека цивилизованного общества и простодушной дочери непросвещенного народа), резко противопоставил автора герою. Повествователь у Баратынского по своему духовному строю далек от «гусара», лишенного каких-либо автобиографических черт. Баратынский избрал героем поэмы человека «низких» страстей. Гусар у него – светский обольститель, наделенный нравственными пороками света. Любовь его к Эде – еще одно приключение, рассеивающее скуку. Чувство же Эды вполне серьезно. Высокий романтический сюжет Баратынский перевел в обыкновенный план. Отсюда и мотивировка пребывания гусара в Финляндии вполне проста. Она связана не со свободолюбивыми порывами души, не с презрением к светскому обществу или к ложной городской цивилизации. Гусар, как военный, подчиняется дисциплине и вынужден служить в Финляндии. Разрыв с Эдой также объяснен вполне обычными обстоятельствами: гусару вскоре надоела «любовь тоскливая» Эды, и он только дожидался дня, чтобы вместе с полком уйти на войну:

И миг разлуки призывал

Уж как свободы миг счастливый.

Тем самым Баратынский отказался от героя с мрачной, таинственной судьбой, окруженного сочувствием автора.

Избегнув лирического тона, поэт драматизировал содержание «Эды», построенной как драма в трех актах, где гибель героини заранее предрешена. Но оригинальность поэмы не только в этом.

Баратынский написал стихотворную повесть о противоречиях страсти, о борьбе разных чувств в душах его героев. Его волновало их развитие, переданное через внутренний конфликт. В простоте истории он усмотрел необыкновенное, исключительное философско-эпическое содержание.

Несмотря на предупреждение отца, «крутого старика», разгадавшего «негодяя», и разумом усвоенные предостережения («Нам строго, строго не велят Дружиться с вами. Говорят, Что вероломны, злобны все вы; Что вас бежать должны бы девы, Что как-то губите вы нас…»), Эда полна любви к гусару. В ее сердце вошла страсть. Пылкое чувство Эды преодолевает свойственную ей природную стыдливость:

Взор укоризны, даже гнева

Тогда поднять хотела дева,

Но гнева взор не выражал.

И вот уже «гибельная страсть» торжествует над целомудренной наивностью, подавляет волю бедной Эды, губит простое сердце. Внутренняя борьба, происходящая в Эде, и составляет драматическую пружину поэмы. При этом характер гусара при всей его ясности предстает героине сложным и необычным. Гусар коварен, зол, ветрен, но он обаятелен и обольстителен наружным блеском:

Как он самим собой владел!

С какою медленностью томной,

И между тем как будто скромной,

Напечатлеть он ей умел

Свой поцелуй!

В его речи возникают «высокие», патетические интонации:

Лишь мраки ночи низойдут,

И сном глубоким до денницы

Отяжелелые зеницы

Твои домашние сомкнут,

Приду я к тихому приюту

Моей любезной – о, покинь

Девичий страх и на минуту

Затвор досадный отодвинь!

Прильну в безмолвии печальном

К твоим устам, о жизнь моя,

И в лобызании прощальном

Тебе оставлю душу я.

Эту таинственную, притягательную мощь порока, его красивую оправу чувствует на себе Эда, называя гусара-демона «лукавым духом». Баратынский вскрывает зло в обличье добра, «низкое» в красивой оболочке, скудно-простое и заурядно-обыкновенное во внешне сложном. Так входит морально-философская тема в поэму, повествующую и о том, как переплетаются красота и безобразие, порок и добродетель, обыденное и исключительное. Пристальный интерес к обыкновенному привел Баратынского к открытию необычайного в простом. И это выступило у него заранее определенной закономерностью, независимой от конкретно-исторических условий, которые никоим образом не влияют на характеры героев, на развитие страсти, на противоречия души.

Однако Баратынский не довольствует открытым им «законом». В частных и случайных лирических «событиях» он прозревает их всеобщий и «вечный» смысл. Его волнует отношение человека к жизни, смерти, истории, истине, природе. Трагический удел человека на земле, по мысли автора, зависит от его изначальной двойственности – сопряженности в нем духовного и телесного, нетленного и бренного, земного и небесного. Человек не может вырваться из своей противоречивой природы, но оба начала в нем одинаково законны. Несмотря на власть роковых предначертаний, та же «всевидящая» и грозная судьба внушила ему порыв к духовности, свободе, гармонии и счастью. И как бы ни был слаб человек, не находящий родного приюта ни на земле, ни на небесах, в нем не умирает святое беспокойство. Он подчиняется как неведомым ему предначертаниям «рока», так и своим личным, вполне земным страстям, которыми оплачивает жизнь, принося их в жертву суровой предопределенности. Даже интимные чувства и идеальные мечтания, не подверженные, по уверениям романтиков, власти «закона» и сохраняющие свою суверенность, у Баратынского не избегают общей доли:

Знать, самым духом мы рабы

Земной насмешливой судьбы;

Знать, миру явному дотоле

Наш бедный ум порабощен,

Что переносит поневоле

И в мир мечты его закон.

Из всего этого видно, что жизненная философия Баратынского – глубокое разочарование в мироустройстве – как нельзя лучше срифмовалась с поэтической философией элегического жанра, призванного запечатлеть и выразить грусть, печаль, одиночество и неудовлетворенность человека в земном бытии. Поэтому Баратынский сразу был признан элегиком-новатором, двинувшим вперед русскую элегию. В немалой степени такая оценка объяснялась особенностью элегий Баратынского, состоящей в том, что поэт «не растравлял своей души», как выразился он в одном стихотворении, тонкими переживаниями и не погружался в тайники внутреннего мира. Он всегда стремился дать себе отчет в причинах разочарования и потому выводил его на Божий свет, чтобы подвергнуть мыслительному анализу, отдать его во власть разума и даже холодного рассудка. Баратынский не воспроизводит переживание во всех его извивах и переплетениях – он думает над ним, размышляет о нем. Это размышление мучительно для самого поэта, потому что будто острым скальпелем, не прибегая к наркозу, он подробно и тщательно, с ледяным и жестоким бесстрастием духовного лекаря рассекает чувство. Но удивительное дело! Доискиваясь до причины страданий, – а для поэта жизнь и страдание неразлучны, – мысль Баратынского оказывается целительной, примиряя человека с несовершенными жизненными законами и в то же время не давая им подмять под себя достоинство личности. У человека всегда есть выбор, даже при всем фатализме бытия, при всей обусловленности высшими законами мироздания, независимыми от людей. Поэзия Баратынского – это вечный спор человека, наделенного могучим умом и сильными чувствами, с законами бытия. Человек Баратынского живет по заранее предписанным (но не им!) правилам. Так случилось, что в человеке соединено духовное и физическое, что он принадлежит одновременно и небу и земле, что он мечется между землей и небом, оторвавшись от природы, «естества», и в своем духовном полете не достигает Небесного Царства. И все-таки, несмотря на предопределенность бытия и всякой человеческой судьбы, если рассматривать их в философско-поэтическом плане, такая обусловленность вовсе не безнадежна и не безысходна.

В пушкинской поэме «Цыганы» Старик, объясняя Алеко своеобразие «сердца женского», которое любит «шутя», сравнивает его с луной:

Взгляни: под отдаленным сводом

Гуляет вольная луна;

На всю природу мимоходом

Равно сиянье льет она.

Заглянет в облако любое,

Его так пышно озарит,

И вот – уж перешла в другое

И то недолго посетит.

Кто место в небе ей укажет,

Примолвя: там остановись!

Кто сердцу юной девы скажет:

Люби одно, не изменись?

Для Пушкина бытию свойствен один законзакон свободы. Нельзя принудить сердце, если оно того не желает, если оно уже разлюбило, любить «одно», как нельзя приказать луне освещать только это облако и ни в коем случае не лить свой свет на другое. Все в природе свободно. Иначе у Баратынского. У него все заранее предопределено. Как и у Пушкина, всюду царствует тоже один «закон», но только противоположный:

…безропотно текут речные воды

В указанных брегах, по склону их русла;

Ель величавая стоит, где возросла,

Невластная сойти. Небесные светила

Назначенным путем неведомая сила

Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон

Его летучему дыханью положен.

Что же остается человеку? Ему надобно, казалось бы, послушно согласить «свои мечтания со жребием своим». Но именно в этом месте в стихотворении Баратынского «К нему невольнику мечтания свободы?..» происходит слом поэтической мысли. Вслед за элегическим раздумьем об извечном законе судьбы, кладущем предел стихийной «воле» природы и «мятежным мечтам» человека, поэт неожиданно открывает новую грань своей мысли:

Безумец! не она ль, не вышняя ли воля

Дарует страсти нам? и не ее ли глас

В их гласе слышим мы?

Значит, «закон» бытия состоит и в его предначертанности, и в свободе. Он предлагает человеку и покорность, и несогласие. А это и есть выбор. Здесь Баратынский сходится с Пушкиным. Однако выбор этот, в отличие от Пушкина, у Баратынского весьма невелик: человеческая жизнь бьется в тесных пределах фатализма, поэтому и смирение, и мятеж заключены в жесткие рамки одного закона, не предусматривающего безграничной свободы. Недаром это стихотворение Баратынский закончил горькими словами:

О, тягостна для нас Жизнь, в сердце бьющая могучею волною И в грани узкие втесненная судьбою.

Мятеж в душе человека, восстающего против своего «удела», оказывается столь же предназначенным, как и смирение. Сама «беззаконность» протестующих страстей, голоса жизни осознана вполне законной. И в этом состоит неразрешимый парадокс, побуждающий поэта скорбеть о скудных возможностях человеческой души. Но из тех же серьезных и глубоких сомнений Баратынского вырастает и страстная жажда гармонии, совершенства, единства телесного и духовного начал. Их примирение достигается не разумом и не чувством, а творческим преображением. Лишь поэзия

Скачать:TXTPDF

по своему праву и прихоти способен сотворить личную судьбу или изменить лицо мира. Напротив, он сам – благодатный и податливый материал для «законов» и обстоятельств, которые лепят его духовный лик,