Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Батюшков. Жизнь замечательных людей

мы можем разглядеть и самого Батюшкова, отчетливую автобиографическую ноту:

Из веси в весь, из стран в страну гонимый,

Я тщетно на земли пристанища искал:

Повсюду перст ее неотразимый!

Повсюду — молнии, карающей певца!

Ни в хижине оратая простого,

Ни под защитою Альфонсова дворца,

Ни в тишине безвестнейшего крова,

Ни в дебрях, ни в горах не спас главы моей,

Бесславием и славой удрученной.

Главы изгнанника, от колыбельных дней

Карающей богине обреченной…

Пересказав собравшимся вокруг него друзьям свои мытарства, великий страдалец, в соответствии с историческими обстоятельствами, изложенными в «Примечании», ненадолго впадает в помутненное состояние сознания и из реального мира перемещается в мир вымышленный — к стенам Сиона и цветущим берегам Иордана, где происходило действие его знаменитой поэмы «Освобожденный Иерусалим». Это поэтическое воспоминание лишает поэта последних сил. Он умирает в тот момент, когда солнце покидает небосвод (это место батюшковской элегии, заимствованное у Ломоносова, впоследствии дословно использовал Пушкин):

Светило дневное уж к западу текло

И в зареве багряном утопало;

Час смерти близился… и мрачное чело,

В последний раз, страдальца просияло.

Торквато произносит свои прощальные слова, обращаясь к рыдающим друзьям. Как нетрудно догадаться, Батюшков заставляет своего героя произнести еще одну мини-проповедь, по содержанию ничем не отличающуюся от его религиозной доктрины из недавних стихотворений «Надежда» и «К другу»:

Земное гибнет все… и слава, и венец

Искусств и муз творенья величавы:

Но там все вечное, как вечен сам Творец,

Податель нам венца небренной славы!

Там все великое, чем дух питался мой,

Чем я дышал от самой колыбели.

О братья! о друзья! не плачьте надо мной:

Ваш друг достиг давно желанной цели.

Торквато умирает в тот самый миг, когда «шумны волны» народа наполняют Рим, украшенный коврами и багряницами в честь Триумфа Поэта. Противоречие, в котором он находился с миром при жизни, в момент смерти становится особенно очевидным. Полупомешанный, переживающий страшные муки, на краю гроба, он гораздо более ясно оценивает существо жизни и смерти, чем падкий на праздники народ, который в состоянии воспринять только внешнюю сторону событий.

В «Примечании» Батюшков, сообщая о безумии Торквато, приводит свидетельство Монтаня: «Я смотрел на Тасса еще с большею досадою, нежели сожалением; он пережил себя; не узнавал ни себя, ни творений своих» и далее замечает: «Тасс, к дополнению несчастия, не был совершенно сумасшедший и, в ясные минуты рассудка, чувствовал всю горесть своего положения». В тот момент, когда создавались эти строки, Батюшков писал, конечно, не о себе, а о своем герое — близкое будущее было, к счастью, от него скрыто. Но сейчас эти строки кажутся совершенно автобиографическими и производят впечатление особенно сильное, учитывая значение, которое Батюшков придавал своей элегии, предлагая поставить ее в книге на место собственного портрета.

Другую большую элегию, почти поэму, перевод из французского поэта Ш. Ю. Мильвуа, «Гезиод и Омир соперники» Батюшков закончил чуть раньше «Умирающего Тасса» и посвятил А. Н. Оленину. Мы помним, что после инициированного Батюшковым разрыва с А. Ф. Фурман отношения между ним и Олениным на два года прервались — во всяком случае до весны 1817 года. В январе, как раз во время работы над стихотворением «Гезиод и Омир…», Батюшков писал Гнедичу: «Будь чистосердечен, скажи мне: за что Оленины на меня в гневе. Ниже мыслию не заслужил этого. Право, это больно моему сердцу. Я им много обязан, а быть неблагодарным гнусно и на меня не похоже. За что же я забыт А<лексеем> Н<иколаевичем>? Бога ради, скажи чистосердечно, что я сделал и как могу загладить вину мою, но какую?»[418] Батюшков кривил душой — он прекрасно понимал, за что сердится на него Оленин, но вины за собой не видел. Узнав, что Оленин сменил гнев на милость и выразил желание оформить его будущую книгу, Батюшков сразу излил свою бурную радость Гнедичу: «Если „Гезиод“ тебе полюбился, то поставь в заглавии: „Посвящено А. Н. О., любителю древности“, но имени ни его, ни чьих нигде не выставляй. Я не охотник до этого. Вот почему я и спрашивал у тебя, сердится ли Оленин на меня или нет? Я хотел сделать это приписание, посылая книгу, но, полагая, что он на меня дуется, остановился. Я к нему писал: он ни слова не отвечал, а я писал не белиберду, а о моей отставке; могли я полагать, что он или забыл меня, или гневается? Но тебе спрашивать у него было неприлично. Я сам знаю, что ему не за что на меня гневаться: я не подал поводу…»[419] Посвящение элегии имело двойной смысл. Оно отсылало читателя к имени того человека, который слыл живым символом античности, а кроме того, становилось примирительным жестом. Однако, по-видимому, посвящение было косвенно связано и с концовкой стихотворения, содержащей намек на духовное одиночество поэта в мире.

Начало элегии представляет собой краткое сообщение о погребальных состязаниях, организованных царем Эвбеи. Это сообщение наполнено мельчайшими деталями, что создает впечатление непосредственной передачи событий рассказчиком, который если и не участвовал в играх, то лично присутствовал на них. Небольшое размеренное вступление, посвященное царю Халкиды, сменяется энергичным описанием состязаний. Игра на согласных сз и ц (подчеркнутая рифмовкой денницы/ возницы), передающая цоканье копыт бегущих коней, и трижды повторенная анафора подчеркивают динамику событий:

Три раза с румяной денницей

Бойцы выступали с бойцами на бой;

Три раза стремили возницы

Коней легконогих по звонким полям;

И трижды владетель Халкиды

Достойным оливны венки раздавал…

Такая же интенсивность сохраняется и в дальнейшем, когда речь идет уже не о соревнованиях на колесницах, а о подготовке нового бескровного боя. Перечисленные рассказчиком многочисленные будничные детали («Залейте студеной водой / Пылающи оси и спицы», «Коней отрешите от тягостных уз / И в стойлы прохладны ведите», «Вы, пылью и потом покрыты бойцы») приближают ситуацию античного праздника к современности. Так что призыв автора послушать «высокие песни» оказывается обращенным не только к народам «счастливой Эллады», но и к его просвещенным соотечественникам. На эвбейские игры в Халкиду прибывает народ, который Батюшков уподобляет волнам. Батюшков использует уже опробованный им образный ряд[420]: «Народы, как волны, в Халкиду текли…» Образ волн при описании толпы появится еще раз в конце элегии и будет наполнен куда более мрачным содержанием.

В начале поэтического состязания перед слушателями появляются два его участника — Омир и Гезиод (знаменитые древнегреческие поэты Гомер и Гесиод). Омир стар и несчастлив («летами древними и роком удрученный»). Он нигде не находит себе пристанища — «Пройдя из края в край гостеприимный мир» (если мир и вправду гостеприимен, то его незачем проходить «из края в край»)[421]. Омира Батюшков называет «царем песней» — эта характеристика еще раз повторится применительно к слепому певцу в ином контексте: он «духом царь, не раб разгневанной судьбы». Омир не только автором, но и Гезиодом наделяется качествами, свойственными лишь бессмертным богам: «слепец всевидящий», «певец божественный» и, наконец, — «бессмертный Омир».

Соперник «первого в мире Поэта», Гезиод, молод. Говоря о Гезиоде, автор неизменно будет повторять мотив его особого избранничества: «Муз любимый жрец», «взлелеянный Парнасом», песни его «мирною Каменой вдохновенны», Гезиод посвящает музам светлые сосуды «как дар, усердный дар певца, за их любовь». Итак, в отличие от Омира, преследуемого жестоким роком, Гезиод — «счастливый», сами музы покровительствуют ему.

В гимнах, которые произносят оба певца, отражается их творческая биография. Гезиод рассказывает о своем чудесном превращении из простого пастуха в поэта. Упомянутые выше музы (камены) находят «безвестного юношу» и вводят в свою «священную обитель».

Одический гимн Омира строится по сходной схеме. Приобщение Омира к поэзии происходит, правда, совсем по-другому, нежели у его соперника. «Орел-громометатель» возносит Омира на Олимп и наделяет божественным даром, символически отдавая ему во владение небо и землю. Омир так же, как и Гезиод, прославляет своего небесного покровителя, особенно подчеркивая его бессмертие: «Не знает смерти он…»[422]

И вот именно юный счастливый Гезиод, а не ветхий старец Омир, первым из двух участников состязания затрагивает тему неизбежной смерти. Внезапно, услышав слова Гезиода: «А мы, все смертные, все Паркам обреченны», — Омир откликается:

Я приближаюся к мете сей неизбежной.

Внемли, о юноша! Ты пел Труды и дни…

Для старца ветхого уж кончились они!

С этой минуты поэты вступают в диалог, который начинается и заканчивается обсуждением только одной темы — смерти. Гезиод пророчески предсказывает Омиру его дальнейшую судьбу: «всевидящий слепец» обречен на вечные скитания и нищету. Здесь впервые возникает тема рока, тяготеющего над поэтом-страдальцем. «Кончить дни» ему предстоит в печалях, проклиная тот час, когда он появился на свет. Эта квазисмерть не минует Омира, несмотря на тот поэтический дар, которым наделяют его вечные боги. Творчество, поэзия, способность созерцать «заоблачны чертоги» ничего не изменяют и ни от чего не спасают.

Омир вторит поэту-сопернику. В его речи та же мысль выражена еще более отчетливо:

Певец! в устах твоих поэзии прелестной

Сладчайший Ольмия благоухает мед.

Но… Муз любимый жрец!.. страшись руки злодейской,

Страшись любви, страшись Эвбеи берегов;

Твой близок час: увы! тебя Зевес Немейской

Как жертву славную готовит для врагов.

Не подвергается сомнению гениальность Гезиода и его избранность музами. Жертва названа славной именно вследствие божественной одаренности Гезиода, при жизни завоевавшего славу первого поэта. Но и ему надо опасаться «руки злодейской» и готовиться к смерти. Сам Зевес — добровольный участник этого страшного жертвоприношения.

Поэтический дар посылается и Гезиоду, и Омиру бессмертными богами, одновременно обрекающими своих избранников на страдания и конечную смерть. И один, и другой поэт, наделенные способностью провидеть будущее, знают свою дальнейшую судьбу и не обманываются рукоплесканиями народа. «Счастье» Гезиода состоит всего лишь в способности забыть на время о неизбежном и отдаться мгновенной радости одержанной в состязании победы:

Счастливый Гезиод в награду получил

За песни, мирною Каменой вдохновенны,

Сосуды сребряны, треножник позлащенный

И черного овна, красу веселых стад.

За ним, пред ним сыны ахейские, как волны,

На край ристалища обширного спешат,

Где победитель сам, благоговенья полный,

При возлияниях, овна младую кровь

Довременно богам подземным посвящает,

И Музам светлые сосуды предлагает,

Как дар, усердный дар певца, за их любовь.

Омир — страдалец, он не может отвлечься от своего трагического знания ни на минуту, его спасение в стоицизме, в способности быть «царем разгневанной судьбы»:

До самой старости преследуемый роком.

Но духом царь, не раб разгневанной судьбы,

Омир скрывается от суетной толпы,

Снедая грусть свою в молчании глубоком.

Если говорить о соотнесенности этой элегии с биографией Батюшкова, то кажется несомненной попытка поэта в 1817 году строить свое бытовое поведение в соответствии с образом Омира — а ведь раньше он делал это по модели Гезиода. Батюшков «прошлый» вступал в состязание с Батюшковым «нынешним».

Последняя часть элегии «Гезиод и Омир…» посвящена обозначенной в начале стихотворения теме взаимоотношений поэта и «суетной толпы». Внутренний разлад между певцами и внимающими им слушателями очевиден: подумав о скорой и неизбежной смерти, поэты, по сути, прекращают

Скачать:TXTPDF

Батюшков. Жизнь замечательных людей Батюшков читать, Батюшков. Жизнь замечательных людей Батюшков читать бесплатно, Батюшков. Жизнь замечательных людей Батюшков читать онлайн