в его сознании к Пушкину. «Просите Пушкина именем Ариоста выслать мне свою поэму, исполненную красот и — надежды…»[468] — напишет он через полгода из Неаполя. Но отношение к итальянской словесности начинает катастрофически расходиться в его сознании с отношением к Италии как таковой. В дальнейшем это расхождение только усилится.
19 ноября 1818 года в Царском Селе близкие друзья и родные простились с Батюшковым. А. И. Тургенев писал Вяземскому: «Вчера проводили мы Батюшкова в Италию. Во втором часу, перед обедом, К. Ф. Муравьева с сыном и племянницею, Жуковский, Пушкин, Гнедич, Лунин, барон Шиллинг и я отправились в Царское Село, где ожидал нас хороший обед и батарея шампанского. Горевали, пили, смеялись, спорили, горячились, готовы были плакать и опять пили. Пушкин написал impromptu, которого послать нельзя, и в девять часов вечера усадили своего милого вояжера и с чувством долгой разлуки обняли его и надолго простились. Он поминал о тебе и велел тебе кланяться. Через Варшаву он не поедет. Жаль за тебя и за него»[469].
IV «…Не в Италии живут сердцем»
С самого начала этого путешествия начались некоторые странности, которым трудно найти объяснение. Очевидно, они были связаны с постепенно ухудшающимся нервным состоянием Батюшкова, хотя до поры до времени эти странности не выходили за рамки общечеловеческих. На одну из них указывает Тургенев. Незадолго до отъезда из России Батюшков планировал навестить Вяземского в Варшаве, собираясь быть там проездом, просил «приготовить ему конурку»[470], но потом, видимо, отказался от этой мысли, решив спрямить путь. Вяземский жаловался Тургеневу: «Отчего же этот Батюшков не едет через Варшаву? Тут уже не Варшава на карте, а я. Неужели я не стою каких-нибудь верст?»[471] Возможно, эти обстоятельства стали причиной размолвки между друзьями, следствием которой явилось полнейшее молчание Батюшкова — из Италии он ни одного письма Вяземскому не написал. Или письма эти до нас не дошли.
По дороге в Италию Батюшков задержался на пару недель в Вене, где познакомился с графом Каподистрия, сыгравшим столь важную роль в его назначении. «Из речей его я заметил, что Карамзины ему говорили обо мне с желанием быть мне полезными, что очень мне было приятно»[472]. Это замечание неслучайно. Воспоминания о семействе Карамзиных — теперь одни из самых дорогих для Батюшкова. Все последнее время в Петербурге он жил с ними под одной крышей и стал совершенно домашним человеком. «Историю» Карамзина Батюшков не выпускал из рук до самого своего отъезда и отзывался о ней с высочайшими похвалами. Екатерине Андреевне Карамзиной он подобрал и послал в подарок из-за границы соломенную шляпку, о доставке которой в срок чрезвычайно заботился. Маем 1819 года датируется его теплое, почти родственное письмо Карамзину, в котором поэт признается: «…Не в Италии живут сердцем. Я угадывал это, покидая Россию и все, что имею драгоценного, и потому-то мне было так грустно с Вами расставаться»[473]. Карамзин живо откликнулся на эти сердечные строки: «Любезнейший Константин Николаевич, хотя и поздно, но тем не менее искренно благодарю вас за ваше дружеское письмо, которое мы, друзья ваши, несколько раз читали с живейшим удовольствием. Мыслим, чувствуем и наслаждаемся с вами. <…> Чем мы ближе к старости, тем более любим старину, тем красноречивее беседуем с нею, видя далее взад, нежели вперед. А вас люблю еще более старины, и всех памятников, между которыми вы гуляете телом и душею…»[474] Далее Карамзин переходил к делам творческим и высказывал надежду на очередные плоды поэтического гения Батюшкова, предрекая ему новый расцвет: «Зрейте, укрепляйтесь чувством, которое выше разума, хотя и любезного в любезных: оно есть душа души; светить и греть в самую глубокую осень жизни. Пишите, стихами ли, прозою ли, только с чувством: все будет ново и сильно. Надеюсь, что теперь уже замолкли ваши жалобы на здоровье; что оно уже цветет, а плодом будет милое дитя с венком лавровым для родителя: поэма, какой не бывало на святой Руси! Так ли, мой добрый поэт? Говорю с улыбкою, но без шутки. Сохрани вас Бог еще хвалить лень, хотя бы и прекрасными стихами! Напишите мне… Батюшкова, чтобы я видел его как в зеркале, со всеми природными красотами души его, в целом, не в отрывках; чтобы потомство узнало вас, как я вас знаю, и полюбило вас, как вас люблю. В таком случае соглашаюсь долго, долго ждать ответа на это письмо. Спрошу: что делает Батюшков? — Зачем не пишет ко мне из Неаполя? И если невидимый Гений шепнет мне на ухо: Батюшков трудится над чем-то бессмертным; то скажу: пусть его молчит с друзьями, лишь бы говорил с веками»[475]. Пророчествам Карамзина, несмотря на всю искренность его пожеланий, не суждено было сбыться. Батюшков не только не написал в Неаполе поэмы, «какой не бывало на святой Руси», но не сумел поправить даже своего здоровья. Ответом на это исполненное внимания и любви послание Карамзина было молчание. Больше Батюшков не написал своему другу и учителю ни одного слова.
В письмах Батюшкова 1819 года встречаются странности стилистического плана, которые явственно указывают на некоторые изменения в его мировосприятии. Описывая уже ставшее привычным для него состояние тоски, Батюшков сбивается в рассуждениях: «Грустно бывает, ибо далеко жить от вас, редко получать известия, не знать, что вы делаете, здоровы ли вы, Никита, Саша, сестра, сестры, маленький брат и все друзья и добрые люди, это грустно, грустно, грустно, вы согласитесь со мной, что это не весело. Притом же со мной спорить не можно, car j’ai l’honneur d’être toujours d’un avis différent avec ceux, qui me font l’honnuer de me parler[476]. Это заметили и здесь многие люди»[477]. Бросается в глаза, что грусть по поводу разлуки с близкими и чрезмерное упорство в споре никакой причинно-следственной связи между собой не имеют. Это высказывание своей алогичностью скорее напоминает ход мыслей героя ненаписанных тогда еще «Записок сумасшедшего» или абсурдные силлогизмы «Носа» Н. В. Гоголя. Далее Батюшков как будто спохватывается и продолжает развивать новую тему: «Я знаю, что я не всегда прав, но знаю и то, что все ошибаются, начиная с Николая Михайловича, который очень часто сбивается с логической прямой линии». Допустим, пример Карамзина здесь кстати, поскольку нам известно об особенном уважении, с которым Батюшков к нему относился. Но следующая фраза должна была не слишком приятно изумить Муравьеву, привыкшую к совсем иным высказываниям племянника. «Сам Никита ваш, — пишет Батюшков о своем кузене, — иногда городит такую чепуху, что больно слушать»[478]. Никогда раньше Батюшков не позволял себе не только таких резких, но и вообще никаких критических слов по отношению к Никите Муравьеву. Наоборот, в письмах тетушке всегда лейтмотивом звучала тема умнейшего, рассудительного, образованного Никиты, «душою римлянина», достойного наследника отца, гордости своей матери, будущей надежды всей России.
Однако пока все эти странности поведения и высказываний Батюшкова — только эпизоды, фрагменты мозаики, соединившиеся в единое целое два года спустя.
Первые впечатления Батюшкова от Италии были противоречивыми. Он попал туда в начале поста, в самые дни карнавала, который застал еще в Венеции. О его пребывании в этом городе нам практически ничего не известно. Три недели он провел в Риме. Вечный город поразил его, как поражает каждого иностранца, уникальным сочетанием древности и современности, обилием памятников и руин. И как каждый посетитель Рима Батюшков «сперва бродил, как угорелый, спешил все увидеть, все проглотить…», а потом стал обозначать «места для будущего приезда»[479]. «Рим — книга: кто прочитает ее! Рим похож на сии гиероглифы, которыми исписаны его обелиски. Можно угадать нечто, всего не прочитаешь» — в этой характеристике есть и признание необычайного исторического и культурного богатства той земли, в которой он оказался, и одновременно ощущение недостаточности собственных сил для освоения этого наследия. Но за первыми восторженными отзывами о Риме без всякого перерыва следовали другие, своей тональностью напоминавшие известную строчку Батюшкова: «Минутны странники, мы ходим по гробам». «Мы здесь ходим посреди развалин и на развалинах. Самый карнавал есть развалина сатурналий. <…> Здесь зло ходит об руку с добром. Здесь все состарилось: и ум, и сердце, и душа человеческая»[480]. Или еще более выразительно: «Чудесный, единственный город в мире, он есть кладбище вселенной»[481]. В Риме Батюшков исполнил одно из поручений Оленина, ставшего с 1817 года президентом Академии художеств, — он встретился с ее воспитанниками, жившими в Риме на пенсионе. Среди них были О. А. Кипренский, давний знакомый Батюшкова и член оленинского кружка, и С. Ф. Щедрин, художник-пейзажист, с которым Батюшков особенно тесно сошелся в Италии. Бедственное материальное положение русских художников в Италии поразило его: «…Плата, им положенная, так мала, так ничтожна, что едва они могут содержать себя на приличной ноге. Здесь лакей, камердинер получает более. Художник не должен быть в изобилии, но и нищета ему опасна»[482]. Со своей стороны, Батюшков пытается поддержать тех, кто ему особенно небезразличен: Щедрину он заказал картину с видом собора Сан-Джованни в Латерано. Несколько заказов при посредстве Батюшкова поступило и от великого князя Михаила Павловича, в это время находившегося в Риме и приблизившего к себе поэта.
В марте Батюшков был уже в Неаполе. Напомним, что именно Неаполь представлялся ему из России самой желанной точкой во всей Италии, именно в неаполитанскую миссию он просился на службу. Теперь Неаполь вовсе не нравится Батюшкову: город «длинен и неопрятен», с утра до вечера наполнен беспрерывным шумом и движением, с которыми Батюшков не может свыкнуться. Вместе с этим в Неаполе почти нет русских, и одиночество начинает терзать его по вечерам, когда он остается один в своей комнате. Батюшков поселился на набережной Санта-Лючия, неподалеку от главного неаполитанского театра — Сан-Карло, здание которого отличалось необыкновенной пышностью. Хозяйка-француженка содержала квартиру в чистоте, но само место Батюшкову не нравилось: «…У окон моих вечная ярмонка, стук, и вопли, и крики, а в полдень (когда все улицы здесь пустые, как у нас в полночь) плескание волн и ветер. Напротив меня множество трактиров и купания морские. На улице едят и пьют, так как у вас на Крестовском, с тою только разницею, что если сложить шум всего Петербурга с шумом всей Москвы, то и тут еще это все ничего в сравнении со здешним»[483]. Недовольство городом, в который Батюшков так стремился, связывается и с местным климатом, оказавшимся не столь благоприятным для его здоровья: «Неаполь добыча всех ветров, и потому иногда бывает неприятен»[484].
Жалобы на недомогание появляются в его письмах практически сразу по прибытии в Италию,