но не всегда понятно, что Батюшков имеет в виду — идет ли речь только о «распухшем горле» и лихорадке или он уже чувствует признаки приближающейся душевной болезни. Во всяком случае, с лета 1819 года в своих письмах он часто упоминает нервные заболевания, которым подвержены жители Неаполя. Батюшков несколько раз цитирует Торквато, который сказал, что в Неаполе жить весело. Цитирует, чтобы оспорить это утверждение: «Не всегда весело! Не могу привыкнуть к шуму на улице, к уединению в комнате. Днем весело бродить по набережной, осененной померанцами в цвету, но ввечеру не худо посидеть с друзьями у доброго огня и говорить все, что на сердце. В некоторые лета это может быть нуждою для образованного, мыслящего существа»[485]. Это ощущение не только не покинуло Батюшкова со временем, но еще более усилилось. Через два месяца он сообщал Уварову: «Какая земля! Верьте, она выше всех описаний — для того, кто любит историю, природу и поэзию; для того даже, кто жаден к грубым, чувственным наслаждениям, земля сия — рай небесный. Но ум, требующий пищи в настоящем, ум деятельный, здесь скоро завянет и погибнет. Сердце, живущее дружбой, замрет. Общество бесплодно, пусто»[486].
В июне в Неаполь перебрался Сильвестр Щедрин, которому великий князь заказал несколько картин с неаполитанскими видами. По приглашению Батюшкова Щедрин поселился в его квартире. Поэт, страдавший от одиночества, конечно, должен был обрадоваться такому соседству. Появился собеседник — соотечественник, человек искусства, понимающий его мысли, умеющий глубоко чувствовать. Но в июльских письмах Батюшкова жалобы остаются неизменными: «В Неаполе, говорят, весело. Я давно веселья не знаю и в глаза. Одно удовольствие — книги. Но чтение меня утомляет, я уже не имею того внимания, с каким в старину мог читать даже и глупости. Осталась во мне какая-то жажда все знать, жажда, которую не в силах утолить. Все меня мучит, даже мое закоренелое невежество. Сколько времени потерянного! Но вечера здесь для меня очень бывают скучны. Общество здесь не по мне вовсе. Не с кем обменяться мыслями, не только чувствами»[487].
А что же красота неаполитанского пейзажа или разбросанные на каждом шагу свидетельства древней истории, неужели и для них Батюшков остается недоступен? Не совсем так. Но в его восприятии и под его пером все это приобретает странный оттенок. Дважды Батюшков взбирался на Везувий, который в это время проявлял некоторую активность, посетил Помпеи. И то и другое произвело на него сильное впечатление. Но и красоты итальянской природы, и «красноречивый прах» Помпеи Батюшков описывает амбивалентно: за выражениями восторга сразу следует интонация сожаления, разочарования, а то и зловещего ожидания. «…Везувий, наш сосед, готовится к извержению; говорят, в Портичи и в окрестных местах колодцы начинают высыхать: знак, по словам наблюдателей, что вулкан станет работать. Прелестная земля! Здесь бывают землетрясения, наводнения, извержение Везувия, с горящей лавой и с пеплом; здесь бывают притом пожары, повальные болезни, горячка. Целые горы срываются в море и горы выходят из моря; другие вдруг превращаются в огнедышащие. Здесь от болот или испарений земли волканический воздух заражается и рождает заразу: люди умирают — как мухи. Но зато здесь солнце вечное, пламенное, луна тихая и кроткая, и самый воздух, в котором таится смерть, благовонен и сладок!»[488] В планах Батюшкова было написать прозаическое произведение «Записки о древностях Неаполя», и, судя по всему, труд этот был начат, но никаких следов его до нас не дошло, равно как и римских записок, о которых Батюшков упоминал в первых своих письмах.
Батюшков посещает окрестности Неаполя. Так, чувствуя ухудшение здоровья, он отправился искать облегчения на остров Искию, где находились целебные минеральные источники. Оттуда Батюшков написал последнее письмо Жуковскому, полное поэтических ассоциаций: «…Передо мною в отдалении Сорренто — колыбель того человека, которому я обязан лучшими наслаждениями в жизни; потом Везувий, который ночью извергает тихое пламя, подобное факелу; высоты Неаполя, увенчанные замками; потом Кумы, где странствовал Эней, или Вергилий; Байя, теперь печальная, некогда роскошная; Мизена, Пуццоли и в конце горизонта — гряды гор, отделяющих Кампанию от Абруцо и Апулии»[489]. Ниже Батюшков помешает строки, которые — осторожно выскажем это предположение — могли подать Жуковскому мысль к созданию одного из его стихотворных шедевров, отрывка «Невыразимое»: «Такие картины пристыдили бы твое воображение. Природа — великий поэт, и я радуюсь, что нахожу в сердце моем чувство для сих великих зрелищ; к несчастию, никогда не найду сил выразить то, что чувствую: для этого нужен ваш талант»[490]. Учтем при этом, что письмо Батюшкова датировано 1 августа, а «Невыразимое» Жуковский написал во второй половине того же месяца 1819 года:
Что наш язык земной пред дивною природой?
С какой небрежною и легкою свободой
Она рассыпала повсюду красоту
И разновидное с единством согласила!
Но где, какая кисть ее изобразила?
Едва-едва одну ее черту
С усилием поймать удастся вдохновенью…
Но льзя ли в мертвое живое передать?
Кто мог создание в словах пересоздать?
Невыразимое подвластно ль выраженью?..
Тема молчания, невозможности выразить окружающую красоту силой слова, вероятно, появилась в письме Батюшкова по личным причинам. Жуковскому он признается с горечью: «Посреди сих чудес, удивись перемене, которая во мне сделалась, я вовсе не могу писать стихов»[491]. Это было не совсем так. Как раз к 1819 году относятся два коротких стихотворения Батюшкова, которые теперь воспринимаются как шедевры его поэтического дара. Чудом сохранившиеся (Батюшков уничтожил многое из написанного им за границей), они могут свидетельствовать о том профессиональном уровне, которого достиг в Италии русский поэт. Одно из них посвящено полузатопленным руинам древнегреческого курортного города Байя Домиция, которые Батюшков посетил весной 1819 года и о которых упомянул в цитированном выше письме Жуковскому. Главная тональность этого стихотворения та же, что и других текстов Батюшкова об Италии — «кладбище вселенной»:
Ты пробуждаешься, о Байя, из гробницы
При появлении Аврориных лучей,
Но не отдаст тебе багряная денница
Сияния протекших дней,
Не возвратит убежищей прохлады,
Где нежились рои красот,
И никогда твои порфирны колоннады
Со дна не встанут синих вод.
В июле или августе Батюшков, как традиционно считается, сделал довольно точный перевод 178-й строфы 4-й песни «Паломничества Чайльд Гарольда» Байрона. 4-я песнь вышла по-английски в 1818 году и к августу 1819-го была переведена на итальянский. Вероятно, Батюшков воспользовался итальянским переводом[492]:
Есть наслаждение и в дикости лесов,
Есть радость на приморском бреге,
И есть гармония в сем говоре валов,
Дробящихся в пустынном беге.
Я ближнего люблю, но ты, природа-мать,
Для сердца ты всего дороже!
С тобой, владычица, привык я забывать
И то, чем был, как был моложе,
И то, чем ныне стал под холодом годов.
Тобою в чувствах оживаю:
Их выразить душа не знает стройных слов
И как молчать об них — не знаю.
Этот отрывок был напечатан в 1828 году в журнале «Северные цветы». Справедливости ради надо заметить, что редактура, проведенная арзамасскими друзьями поэта (в том числе, очевидно, и Пушкиным), оказалась довольно значительной, так что окончательное совершенство текста нельзя отнести только на счет Батюшкова[493].
В июне в Неаполь прибыл глава миссии граф Штакельберг. Густав Оттович Штакельберг (или, как называет его Батюшков, Стакельберг) был потомственным и опытным дипломатом, его отец сделал дипломатическую карьеру при Екатерине Великой. С 1818 по 1835 год Г. О. Штакельберг занимал пост чрезвычайного посланника и полномочного министра в Неаполе. Так получилось, что Батюшков на несколько месяцев оказался чуть ли не единственным сотрудником канцелярии и был привязан к месту, даже намерение его поехать на остров Искию для поправления здоровья встретило противодействие графа Штакельберга. Кроме того, властный и жесткий характер начальника привел Батюшкова в крайне раздраженное состояние. Одним словом, помимо глубоко личных переживаний Батюшкова добавились еще неблагоприятные внешние обстоятельства. На службе ему до сих пор везло. Все его начальники были людьми в высшей степени благожелательными по отношению к нему, и всех их он мог вспоминать с живой благодарностью. Штакельберг же был склонен строго исполнять свой долг и того же требовал от подчиненных. Кроме того, в Неаполе было неспокойно, и, возможно, он сам переживал не лучшие времена. В любом случае, поэт довольно скоро стал просить его об отпуске. Впоследствии историю взаимоотношений со Штакельбергом Батюшков подробно изложил в служебной записке К. В. Нессельроде: «Ряд тяжелых недомоганий, перенесенных мной во время моего продолжительного пребывания в Неаполе, вынудил меня многократно просить у моего начальника господина графа Стакельберга разрешения отправиться на воды в Германию. Но господин граф Стакельберг не пожелал дать мне такое разрешение, прежде чем, как он сказал, не будет иметь в своем распоряжении сотрудника, который возьмет на себя мои функции копииста. В то же время, поскольку состояние моего здоровья ухудшалось день ото дня, я был вынужден повторно заметить своему начальнику, что необходимость быть его единственным сотрудником при столь болезненном состоянии заставляет меня желать увольнения от службы. Граф Стакельберг тогда дал мне понять, что в существующих обстоятельствах подобная просьба будет сочтена неуместной в министерстве Его Императорского Величества, и мне пришлось предаться моей судьбе»[494].
Было ли это только недовольство начальником и страстное желание освободиться от его власти и одновременно — от полученной с таким трудом службы, странное для любого чиновника, делающего карьеру, и вполне характерное для Батюшкова? Или же действительно здоровье поэта ухудшалось не по дням, а по часам и он как за соломинку хватался за отпуск или отставку? Очевидно, нужно предположить второе.
Жалобы на болезни стали появляться в письмах Батюшкова, начиная с первых дней его пребывания в Риме: «…лихорадке было угодно остановить меня»[495]. В Неаполе продолжается то же самое, несмотря на весну и теплый климат: «Болезнь меня удерживает дома и здесь не покидает!»[496]; «Хвораю. Надеюсь, что лето избавит меня от этой простуды, а бани теплые в Искии с купаньем в морской воде… укрепят меня немного»[497]. Летом ситуация не улучшается: «…три недели сидел между четырех стен с раздутым горлом»[498]. К концу лета Батюшков отчаялся поправить здоровье, состояние которого внушает ему опять только печальные мысли: «…Здоровье мое ветшает беспрестанно: ни солнце, ни воды минеральные, ни самая строгая диэта, ничто его не может исправить: оно, кажется, для меня погибло невозвратно. И грудь моя, которая меня до сих пор очень редко мучила, совершенно отказывается. Италия мне не помогает: здесь умираю от холоду, что же со мною будет на севере? Не смею и думать о возвращении»[499]. К августу Батюшкову становится совершенно ясно, что его план не удался. Италия не стала для него идеальным местом для поправления здоровья. Впрочем, мы видели, что Италия вообще разочаровала Батюшкова практически по всем статьям. Даже итальянский язык, который он знал и страстно любил за гармоническое звучание, оказывается не совсем таким,