Неизгладимым останется потрясшее меня впечатление, которое произвел он на меня однажды вечером, когда вдруг разразился пронзительным, слышимым далеко хохотом и стал посылать чудовищные проклятья отцу, матери и сестрам.
Еще во время поездки он чувствовал иной раз мучительную скуку, но не хотел ничем занять себя, а только требовал, чтобы во всю мочь ехали дальше. Когда же его спрашивали, куда он хочет, он, не имея определенной цели, отвечал: «На небеса, к моему Отцу», — подразумевая, конечно, Бога.
Впоследствии я отметил, что во время нашего путешествия он, совершенно по своей воле, соблюдал строжайший пост; лишь один раз вкушал он мясо и приблизительно четыре раза рыбу. Его обычная пища состояла из фруктов, хлеба, булок, сухарей, чая, воды и вина, и лишь в вине он, дай ему волю, часто превышал бы меру. В Бродах он воздерживался целый день от всякой пищи и постоянно молился, то есть, стоя на коленях, бил поклоны и осенял себя крестным знамением. <…>…Он спрашивал сам себя несколько раз во время путешествия, глядя на меня с насмешливой улыбкой и делая рукой движение, как будто бы он достает часы из кармана: «Который час?» — и сам отвечал себе: «Вечность».
IV Москва
В Москве для Батюшкова был нанят маленький дом в Грузинах, где с ним неотлучно проживал доктор Дитрих. «Как установил недавно исследователь московской старины С. К. Романюк, здание, в котором Батюшков прожил с июля 1828 по 1833 год и где навещал его А. С. Пушкин, сохранилось доныне — сейчас это левая пристройка о четырех окнах к дому № 17 по Б. Грузинской улице»[563]. Вскоре после переезда в Москву Батюшкова посетил Д. В. Дашков, который оставил эпистолярное свидетельство «встречи» со старым другом: «Вчера я видел Батюшкова. Не могу описать тебе того ужасного впечатления, которое произвел во мне искаженный болезнию вид его. С полчаса смотрел я на него сквозь воротную щель: он сидел посреди маленького своего дворика неподвижно, временем улыбаясь, но так странно, что сердце содрогалось. Лекарь его Дидрих, предобродушный немец, не решился пустить меня повидаться с ним; говорит, что теперь находится он в раздраженном состоянии. С начала путешествия был очень покоен, часто смотрел на солнце и досадовал, когда облака закрывали его. С синего, безоблачного неба не сводил глаз и повторял ежеминутно: „Patria di Dante, patria d’Ariosto, patria del Tasso, о сага patria mia, son pittore anche io!“[564] Когда проезжали мимо какого-нибудь развесистого дерева, он просил, чтобы пустили его отдохнуть под тению его: „Hier will ich schlafen, ewig schlafen“[565]. При перемене лошадей он беспрестанно понуждал, чтобы скорее запрягали, и не иначе называл коляску, как колесницею, воображая, что поднимается на небо, говоря: „Dahin, dahin, dort ist mein Vaterland!“[566] Едва только въехали в пограничную заставу, он тотчас попросил черного хлеба у казаков, тут стоявших, взял ломоть, отломил два куска, один дал Дидриху, другой взял себе, перекрестил оба, съел свой и заставил съесть лекаря, остальное бросил. Но с этой поры очень был беспокоен, бранился и дрался, так что несколько станций принуждены были везти его в рубашке с длинными рукавами. Возненавидел Дидриха, который должен был уже ехать в особой повозке. Дотащили его сюда кой-как, с большим трудом. Он знает, что находится в Москве, но беспрестанно велит запрягать, ибо все хочет ехать. Лучше нельзя было сыскать человека, как этот Дидрих: предобрейший человек, ангельское терпение и знает свое дело. Он был у меня раза два и многое рассказывал о Батюшкове: он любит его, а за это не заплатишь деньгами. <…> К этому несчастному Батюшкову столько приковано воспоминаний, что я не мог довольно наглядеться на него, не мог довольно наплакаться об нем»[567].
После печальных событий, последовавших за 14 декабря 1825 года, Е. Ф. Муравьева переселилась в Москву и взяла на себя попечение о племяннике. К 1828 году она уже пережила семейную катастрофу и, как могла, смирилась с потерей двух сыновей, осужденных по делу декабристов. Никита был приговорен к пятнадцати годам каторги по конфирмации (I разряд), Александр — к восьми годам (IV разряд), оба уже полтора года отбывали наказание в Сибири, и матери было не суждено больше их увидеть. А. Н. Батюшкова, вернувшись вслед за братом из Зонненштейна, поселилась у тетушки, скрашивая ее одинокое существование. Батюшков никого из друзей и близких не узнавал и видеть не хотел, не исключая тетушку и сестру, которые старались незаметным образом устраивать его быт, получали отчеты от доктора Дитриха и таким образом участвовали в его повседневной жизни. В конце лета Александра Николаевна собралась в Вологду, чтобы повидаться с сестрами и племянниками, с которыми много лет уже была в разлуке, а также позаботиться о найме дома для больного брата — мысль о необходимости перевезти его из Москвы в Вологду возникла у родственников поэта еще в Саксонии. Больше она в Москву не вернулась и с братом никогда не виделась, потому что в 1829 году ее настигла та же самая родовая болезнь, с которой так долго и безуспешно боролся Батюшков. Его переезд в Вологду откладывался.
Еще в 1828 году доктор Дитрих сделал впоследствии оправдавшийся прогноз, предсказав помешательство Александры Николаевны[568]. Д. В. Дашков зафиксировал этот факт: «…но что всего ужаснее: Дитрих говорит (и это между нами), что сестра его также наклонна к сему состоянию и что он заметил некоторые признаки. Сохрани ее, Боже!»[569] Как уже было сказано, сестра поэта жила вместе с Е. Ф. Муравьевой, обе, очевидно, надеялись поддерживать друг друга в переживании их двойного горя. Но дом Муравьевой после катастрофы 14 декабря стал местом неутихающего плача. Туда приходили матери и супруги сосланных в Сибирь декабристов из близких Муравьевым семей, и разговоры о дорогих каторжниках продолжались далеко за полночь. Эта атмосфера пагубно действовала на расстроенные нервы А. Н. Батюшковой. Дитрих писал, что она «побледнела, исхудала, ослабела, и нервные рыдания, прежде изредка случавшиеся с нею, стали повторяться с особенною силою»[570]. Очевидно, зная о прогнозе Дитриха, друзья, и в особенности Жуковский, постарались удалить на время А. Н. Батюшкову из Москвы, дать отдых ее расстроенным нервам. Последние письма А. Н. Батюшковой датируются апрелем 1829 года, по ним невозможно угадать, насколько серьезно уже затронула ее сознание душевная болезнь. Александра Николаевна прожила в состоянии помешательства 12 лет. Эти годы она провела не в близком ее сердцу Хантонове, а в селе Юрьевском Пошехонского уезда Ярославской губернии, в доме родственников по материнской линии Соколовых, которые, вероятно, уже осознали бесполезность лечения наследственного недуга на примере Батюшкова и полагали, что домашняя обстановка, деревенский воздух, внимание и уход могут облегчить страдания больной лучше всякой медицины. А. Н. Батюшкова умерла 19 апреля 1841 года. Как протекала ее болезнь, отчего наступила кончина, знал ли Батюшков о смерти своей любимой сестры, — неизвестно. Осталось сказать только, что ее короткая и печальная жизнь была удивительным примером любви, самопожертвования и отречения, не оставшихся бесплодными. Многие документы брата, его портрет, автографы, письма и книги она хранила как реликвии и, сама того не зная, сделала доступными для потомков. О болезни сестры Батюшкову, конечно, не сообщили, и он еще долгое время думал, что Александра рядом с ним, и передавал ей свои мелкие распоряжения.
Жизнь Батюшкова в Москве описывать практически невозможно, потому что в ней не было никаких событий. По свидетельству доктора Дитриха, он стал спокойнее, приступов гнева почти не случалось, бывали дни и даже недели, когда Батюшков не произносил ни одного слова, но зато много гулял по саду, который примыкал к его домику. В своей мании преследования он чаще всего поминал Штакельберга, Нессельроде и Александра I, которых считал виновными в происшедшей с ним трагедии. Их присутствие чудилось ему повсюду, они угрожали его спокойствию даже из печки, которую он не разрешал топить. Религиозность Батюшкова перешла в какую-то новую стадию, теперь он ощущал себя сыном Божьим и называл себя «Константин Бог». По ночам ему виделись кошмары, их участниками были ближайшие его друзья и родственники. Бытовые вопросы, не касавшиеся круга его болезненных представлений, он решал всегда просто, как и любой нормальный человек. Три раза в день он пил чай с сухарями или ломтиками хлеба, от всякой другой пищи упорно отказывался, сильно исхудал. Большую часть дня Батюшков проводил на кушетке, предаваясь своим болезненным фантазиям, по вечерам часто лепил из воска, что у него получалось довольно хорошо. Еще в Зонненштейне он вылепил портрет отца, фигурку Тассо; в Москве его больше занимали религиозные образы. Близкие люди поражались тому, что часто самые бессмысленные высказывания Батюшков произносил с достоинством и самообладанием совершенно здорового человека. Взгляд его оставался ясным, и ничего безумного в нем не было заметно. Батюшков редко бывал приветлив и даже вежлив, чаще всего на лице его отражались мрачность и недружелюбие, особенно когда в его жизнь вторгалось что-то новое, выпадающее из привычной колеи. Так, Батюшков негодовал, когда однажды Вяземский привел в его дом композитора А. Н. Верстовского и тот играл на фортепиано в соседней комнате. Никого из друзей видеть он не желал, в том числе и Жуковского, считая, что вместе с Вяземским они записывают все его высказывания, намереваясь передать их врагам.
В феврале 1830 года Батюшков простудился, заболел и стал умирать. Ухудшение его состояния было настолько разительным, что почти никто из близких не сомневался в скором конце. 22 марта в его доме, по желанию Е. Ф. Муравьевой, была отслужена всенощная, на которую собрались многие его друзья. В частности, на ней присутствовал А. С. Пушкин, который после окончания службы зашел в комнату Батюшкова и стал что-то оживленно ему говорить. Больной лежал неподвижно на кушетке с закрытыми глазами. Он не шелохнулся и не подал даже знака, что слышит. Это был первый и единственный раз, когда Пушкин встретился с Батюшковым после 1818 года. Встреча произвела на него сильное впечатление и не прошла даром для русской поэзии — Пушкин написал стихотворение, по всей вероятности, связанное с полученным тогда тяжелым впечатлением:
Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Да