мне: „Молись, ангел-то наш отлетел на Небо, вот он там“, — глаза его при этом увлажнились слезами“»[590].
Батюшков заболел тифозной горячкой в июне 1855 года, в самый разгар Крымской войны, когда шла знаменитая осада Севастополя. До своей последней болезни и даже во время нее он проявлял неподдельный интерес к ходу войны, читал сообщения газет, интересовался картами военных действий. Казалось, безумие отступило… Батюшков умер 7 июля 1855 года в доме своего племянника Г. А. Гревенса. «Родственники его, не видавшие никогда, чтобы он носил на себе крест, на умершем нашли два креста, один весьма старинный, а другой — собственной его работы»[591].
В октябре 1855 года газета «Вологодские губернские ведомости» в двух номерах опубликовала пространный материал о Батюшкове, автором которого был внучатый племянник поэта П. Г. Гревенс. Первая часть включала факты биографии Батюшкова до его переезда в Вологду в 1833 году, вторая была целиком посвящена его вологодской жизни. Это важное свидетельство не просто очевидца, бросившего беглый взгляд на душевнобольного страдальца, а близкого человека, наблюдавшего Батюшкова изо дня в день:
«По приезде его в 1833 году К. Н. был почти неукротим и сильно страдал нервным раздражением; малейшая безделица приводила его в исступление; но постоянное кроткое, предупредительное обхождение постепенно смягчало старца. Душевное его расстройство было так велико, что он боялся зеркал, света свечи, а о том, чтобы увидеть кого-нибудь, не хотел и думать, и в эти печальные дни бывали с незабвенным К. Н. ужасные пароксизмы: он рвал на себе платье, не принимал никакой пищи, и только спасительный сон укрощал его возмущенный организм. Но лет десять тому назад начала в нем обнаруживаться значительная перемена к лучшему: он стал гораздо кротче, общительнее, начал заниматься чтением, и страсть его к чтению постоянно усиливалась до самой кончины. Любимыми авторами его были М. Н. Муравьев, Карамзин, Измайлов, Крылов, Капнист и Кантемир. Очень часто случалось, что он цитировал целые страницы Державина на память, которая ему не изменяла до последних дней. Говоря о своих походах, он всегда вспоминал о Денисе Васильевиче Давыдове, превозносил похвалами его историческую отвагу, с грустью говорил о бывших своих начальниках, генералах Бахметеве и Раевском, в особенности о последнем. Из друзей своих чаще всего упоминал о Жуковском, Тургеневе и князе Вяземском и всегда с особенною любовью отзывался о Карамзине и обо всем его семействе, которое называл родным себе. Неизменный в любви своей к природе, он не переставал жить ею: собирание цветов и рисование их с натуры составляло любимейшее его занятие. Иногда выходили из-под его кисти и пейзажи; но что-то печальное отражалось на его рисунке и характеризовало его моральное состояние. Луна, крест и лошадь — вот непременные принадлежности его ландшафтов. Глубокое знание языков французского и итальянского не оставляло его никогда, и весьма часто, сидя один, цитировал он целые тирады из Тасса.
День его обыкновенно начинался очень рано. Вставал он часов в пять летом, зимою же часов в семь, затем кушал чай и садился читать или рисовать; в 10 часов подавали ему кофе, а в 12-ть он ложился отдыхать и спал до обеда, то есть часов до 4-х, опять рисовал или приказывал приводить к себе маленьких своих внуков, из которых одного чрезвычайно любил. <…> Живя летом в деревне, он одну ночь проводил дома, все прочее время постоянно гулял, и это движение много способствовало тому прекрасному состоянию его физического здоровья, которым он пользовался до последних дней своей жизни. Нынешние события чрезвычайно занимали К. Н. и, читая газеты, как русские, так и иностранные, из которых особенно любил L’Independence Beige, он часто разбирал политику нынешнего властителя Франции, называл ее вероломною и постыдною, а в особенности бранил турок, которые, по мнению его, возбудили нынешние кровопролития. Имея пред собой карту военных действий, К. Н. шаг за шагом разбирал все действия союзных армий. При этом он вспоминал свои походы в Финляндию и любил говорить о сражениях под Гейльсбергом и Лейпцигом. В первом из них он был ранен в ногу, во втором потерял своего друга, Петина.
Тифозная горячка, которая унесла в могилу К. Н., началась 27 июня; но никто из окружающих его не мог думать, чтобы она приняла такой печальный исход. В период времени от начала болезни до дня кончины К. Н. чувствовал облегчение, за два дня до смерти даже читал сам газеты, приказал подать себе бриться и был довольно весел; но на другой день страдания его усилились, пульс сделался чрезвычайно слаб и 7 июля он умер в 5 часов пополудни. Конец его был тих и спокоен. В последние часы его жизни племянник его Г. А. Гревениц стал убеждать его прибегнуть к утешениям веры; выслушав его слова, К. Николаевич крепко пожал ему руку и благоговейно перекрестился три раза. Вскоре после этого К. Н. уснул сном праведника. 10 июля он погребен в Спасо-Прилуцком монастыре со всеми почестями, приличными его таланту и известности, и положен рядом с малюткою внуком, которого так нежно любил.
Вот, простой, безыскусственный рассказ некоторых подробностей о жизни К. Н., на которого мы с юности привыкли смотреть как на главу нашего семейства. Утрата его еще слишком свежа для нас, и это да послужит нам оправданием в глазах тех, кому интересно узнать о последних годах жизни и предсмертных минутах Батюшкова, о котором можно сказать, выражаясь его же словами: „Погиб певец, достойный лучшей доли“»[592].
Через неделю после похорон Батюшкова в газете «Вологодские губернские ведомости» появился некролог, автор которого писал: «С лишком 30 лет прошло с тех пор, как умолкла лира Поэта. Несмотря на то, что в течение этого времени язык наш далеко ушел по пути к совершенству, сочинения Батюшкова и поныне читаются с тем же восторженным чувством, как и в былое время. Хотя предметами для своих вдохновений он избирал иногда иностранных писателей, преимущественно итальянских, но он владел даром такого глубокого чувства, так искусно умел воспроизводить их своим талантом и облекать написанное в такую изящную гармонию, что эти произведения носят печать самобытного его таланта. Вспомним, например, его элегию „Умирающий Тасс“, это истинно образцовое произведение»[593].
Удивительно, как органично читатели Батюшкова усвоили предложенное самим поэтом сопоставление его собственной судьбы с судьбой Торквато! А. В. Никитенко, чтобы пробудить сознание Батюшкова, стал читать ему отрывок из «Умирающего Тасса». П. Г. Гревенс закончил свои воспоминания о Батюшкове цитатой: «Погиб певец, достойный лучшей доли». Автор некролога в качестве примера образцового произведения Батюшкова выбрал ту же элегию. Безумие дополнило картину той трагической краской, которая в сознании русского общества довела сходство до полного совпадения. Различие состояло, пожалуй, только в том, что в моменты просветления Торквато продолжал писать лирические стихотворения и трактаты-диалоги о литературе и философии; Батюшков же, как справедливо замечает автор его некролога, замолчал более чем на 30 лет. Правда, судя по всему, он продолжал ощущать себя поэтом, помнил и о том, что был автором книги, любил, когда ему намекали на его известность. В состоянии душевной болезни Батюшков не утратил способности к стихосложению. Некоторые из его текстов, написанных в период между 1824 и 1855 годами, дошли до нас, некоторые даже публиковались, но над их восприятием всегда тяготело мнение, точно выраженное академиком М. П. Алексеевым: стихи эти в большей степени могут служить «материалом для медико-психологических экспериментов, чем для истории русской поэзии»[594]. Подобным же образом значительно раньше М. П. Алексеева высказывался и Д. Д. Благой: «…Всё, написанное им (Батюшковым. — А. С.-К.) за время болезни, представляя весьма любопытный материал для психиатра, отчасти для литературоведа-исследователя, никакого художественного значения не имеет»[595]. Завороженные авторитетными запретами историки литературы всерьез к этим текстам и не обращались. Но поскольку разговор о художественном значении того или иного поэтического текста представляется нам всегда чрезвычайно субъективным, мы считаем возможным остановиться на двух стихотворениях, написанных Батюшковым во время болезни.
Первое из них называется «Подражание Горацию» и представляет собой традиционное для мировой поэзии переложение известной оды Горация «К Мельпомене» (Exegi monumentum). Стихотворение было записано Батюшковым в альбом его внучатой племянницы Елизаветы Григорьевны Гревенс. Время создания этого текста предположительно — 1849 год, когда Батюшков упоминает о нем в письме: «Прошу Елисавету Петровну не показывать моих новых стихов „Подражание Горацию“ Александру Петровичу Брянчанинову, ибо он презирает мой бедный талант, обитая, яко Аполлон, посреди столь великих стихотворцев, в граде св. Петра»[596].
Я памятник воздвиг огромный и чудесный.
Прославя вас в стихах: не знает смерти он!
Как образ милый ваш и добрый, и прелестный
(И в том порукою наш друг Наполеон),
Не знаю смерти я. И все мои творенья,
От тлена убежав, в печати будут жить.
Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья,
В которые могу вселенну заключить.
Так первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетели Елизы говорить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям громами возгласить.
Царицы, царствуйте, и ты, императрица!
Не царствуйте, цари: я сам на Пинде царь!
Венера мне сестра, и ты моя сестрица,
А Кесарь мой — святой косарь[597].
Очевидно, что стихотворение посвящено внучатой племяннице Елизавете (Елизе). Собственно благодаря тому, что поэт прославил ее в стихах, он и получил бессмертие — воздвиг себе памятник. Вслед за этим в стихотворении выстраивается целая цепочка тех, кто «не знает смерти» — «памятник огромный и чудесный», «образ милый ваш», Наполеон, Поэт и его творенья. Из поэтических образов выпадает только Наполеон, но он и призывается только как свидетель бессмертия, а не его прямой участник[598]. Всё остальное вполне укладывается в рамки творчества. Почему за такую малость, как восхваление никому не известной, но милой и прелестной Елизы, Поэту даруется бессмертие? Ответ очень прост: потому что он сам принимает на себя функции бога вкуса и покровителя искусств Аполлона, властью которого бессмертие может быть даровано. Утверждая эту истину, Поэт бросает вызов предшествующей традиции — перефразируя соответствующие строки «Памятника» Державина, он вызывающе заменяет имя великой императрицы на имя своей очаровательной родственницы.
Ср. у Державина:
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.
Как видим, третья строка этой державинской строфы переходит в стихотворение Батюшкова без изменений, а вот четвертая явственно перефразируется: если Поэт заменяет на Олимпе Аполлона и в его власти находится всё мироздание, то, конечно, истину царям логично возглашать громами. Масштаб его влияния на ход истории несравним с державинским. Другой мерой должна мериться и степень его свободы, одно из проявлений которой — вольная замена великой Фелицы на простую Елизу. Финал стихотворения очень