Италию, хотя ему было бесконечно жаль расставаться с родиной. Неопубликованное письмо к Е. Ф. Муравьевой, посланное поэтом из Вены по дороге в Неаполь, показывает, что отъезд из России был для Батюшкова трагедией. «Неизвестность – когда, в какие времена и как возвращусь в отечество – печалила меня более всего, – признавался Батюшков. – Не смею сказать, что мыслил на другой и третий день отъезда моего, но дни сии печальнейшие в жизни моей, и я их долго, очень долго помнить буду».[12]
Дипломатическая служба в Италии принесла Батюшкову только одни огорчения. Правда, на чужбине он познакомился и сблизился с русскими художниками, жившими в Италии, в частности с замечательным русским пейзажистом Сильвестром Щедриным. Но и здесь он оказался во власти того же «страшного мира», от которого старался убежать. Как секретарь русской дипломатической миссии в Неаполе, Батюшков используется в качестве простого канцеляриста. «Он, говорят, скучает и глупою работою замучен», – пишет о нем Вяземский А. И. Тургеневу, характерно прибавляя: «Мы все, сколько нас ни есть, – бисер в ногах свиней».[13] Посланник граф Штакельберг грубо третирует и «распекает» поэта, упрекает его в том, что он сочиняет стихи, и однажды даже замечает, что он «не имеет права рассуждать».[14]
Батюшков был отягощен тяжелой наследственностью и обладал хрупкой, нестойкой натурой. Все эти неприятности, по-видимому, ускорили развитие в нем тяжелой душевной болезни, которая сразила поэта в 1821 году. В 1822 году А. Е. Измайлов сообщал И. И. Дмитриеву из Петербурга: «Недавно возвратился сюда из чужих краев К. Н. Батюшков. Он, как говорят, почти помешался и даже не узнает коротко знакомых. Это следствие полученных им по последнему месту неприятностей от начальства. Его упрекали в том, что он писал стихи, и потому считали неспособным к дипломатической службе».[15]
Душевная болезнь вдвое сократила сознательную жизнь Батюшкова. Он потерял рассудок тридцати четырех лет и прожил еще столько же, изредка приходя в себя как бы для того, чтобы констатировать свою гибель. «Меня уже нет на свете», – писал Батюшков, пораженный страшным недугом (III, 583). Поэт умер в Вологде 19 июля (нового стиля) 1855 года от тифа. Вяземский за два года до смерти Батюшкова говорил о судьбе этого «заживо познавшего свой закат» страдальца:
Он в мире внутреннем ночных видений
Жил взаперти, как узник средь тюрьмы,
И был он мертв для внешних впечатлений,
И божий мир ему был царством тьмы!
(«Зонненштейн»)
2
Начало литературной биографии Батюшкова ознаменовано его участием в «Вольном обществе словесности, наук и художеств». Явно необоснованным представляется высказывавшееся в дореволюционном литературоведении мнение о том, что участие в «Вольном обществе» не оказало сколько-нибудь заметного влияния на творчество Батюшкова.[16] В действительности традиции русского просвещения, ярко окрасившие деятельность общества, сыграли немалую роль в формировании мировоззрения поэта. В пору своего общения с членами «Вольного общества» Батюшков начинает интересоваться личностью и произведениями Радищева.[17] Когда умер видный последователь Радищева И. П. Пнин, Батюшков посвятил памяти этого наиболее левого идеолога общества стихотворение, где подчеркивалось его гуманное и бескорыстное служение «согражданам».
В кругу поэтов «Вольного общества», переводивших и с увлечением читавших произведения прогрессивных мыслителей,[18] возник глубокий интерес Батюшкова к классикам античной и западноевропейской философии – Эпикуру, Лукрецию, Монтеню, Вольтеру и другим. Батюшков смеется над увещаниями «капуцинов» (так Вольтер иронически называл ханжей) «не читать Мирабо, д’Аламберта и Дидерота» (III, 68). Позднее он тщательно изучает знаменитую поэму Лукреция «О природе вещей», излагающую античное материалистическое мировоззрение, и вносит ряд извлечений из нее в свою записную книжку (II, 350–352). Ему нравятся антиклерикальные произведения Вольтера; из ранних стихов поэта мы узнаем, что в его комнате «Вольтер лежит на Библии» (послание «К Филисе»).
Батюшков был твердо убежден, что Россия «без просвещения не может быть ни долго славна, ни долго счастлива», так как «счастье и слава не в варварстве, вопреки некоторым слепым умам» (III, 779–780). Он в своих письмах уничтожающе оценивал косные верхи самодержавно-крепостнического государства, зло осмеивая «нынешних господчиков», «златых болванов», «вельможей», «обер-секретарей и откупщиков». Как показывают новые материалы, Батюшков помышлял об отмене цензуры. «Я думаю, что свободы книгопечатания ограничивать никак не должно, особливо в наше время», – замечал он в неопубликованной записной книжке.[19]
Однако следует сказать, что просветительскую традицию Батюшков воспринял неполно. Характерно, что признание высокой ценности свободы личности, ее права на земные радости и наслаждения, отрицание религиозно-аскетической морали – все эти черты мировоззрения Батюшкова, роднящие его с просветительской идеологией, уже не содержали в себе веры в социальное освобождение. Остро ощущавший бесчеловечную природу современного ему общественного устройства, Батюшков редко касался в своем творчестве социальных проблем, большей частью погружаясь в мир частной, домашней жизни уединившегося от людей человека. Примечательно, что ранние произведения поэта еще содержат в себе сатирические мотивы (послание «К Хлое», послание «К Филисе», особенно перевод первой сатиры Буало, в который были внесены черты русской жизни), но вскоре, после отхода от кругов «Вольного общества» Батюшков начинает разрабатывать почти исключительно интимно-психологические темы, среди которых лишь временами проскальзывают социальные мотивы. Внушительно зазвучали эти мотивы в тех строках «Моих пенатов», которые Пушкин впоследствии назвал «сильными стихами»:[20]
Отеческие боги!
Да к хижине моей
Не сыщет ввек дороги
Богатство с суетой,
С наемною душой
Развратные счастливцы,
Придворные друзья
И бледны горделивцы,
Надутые князья.
Именно в противовес таким фигурам Батюшков в первый период своего творчества (1802–1812) рисует образ честного и независимого поэта, жизненная позиция которого враждебна нормам официальной морали, взглядам, господствовавшим в верхах самодержавно-крепостнического государства. Представить себе и сконструировать этот образ Батюшкову помогает «мечта», живая творческая фантазия. Она служит «щитом» от «злой печали» и создает для своего «любимца» поэта «в мире дивный мир». В этот мир Батюшков переносил свои лучшие гуманистические идеалы, неосуществимые в условиях его эпохи (недаром в течение многих лет он работал над стихотворением «Мечта»).
Стремление Батюшкова «мечтать», в целом не характерное для писателей классицизма, чье мировоззрение вырастало на строго рационалистической основе, во многом определило его симпатии к карамзинской школе, провозгласившей примат чувства над разумом и сделавшей «жизнь сердца» основным содержанием поэтического творчества. Тяготение к новой литературной школе было подготовлено влиянием на Батюшкова талантливого предшественника сентиментализма М. Н. Муравьева. А в 1809–1810 годах он сближается с Н. М. Карамзиным, В. А. Жуковским и П. А. Вяземским. Ставши деятельным участником литературной партии карамзинистов, Батюшков начинает выражать ее эстетические и литературные взгляды, полярно противоположные принципам и теориям, на которых строился классицизм.
Школа карамзинистов отстранялась от общественных тем, занимавших центральное место в литературе классицизма; это являлось ее идейной слабостью. Но карамзинисты тонко рисовали психологический мир человека, они выработали большую и новую культуру слова, в чем и заключались их художественные завоевания. Всю свою эстетику Батюшков подчиняет требованию верного выражения внутреннего мира личности, провозглашенному Карамзиным, Батюшков требует от писателя прежде всего «истины в чувствах» (II, 241), точного воплощения своей психологической жизни. Обращаясь к поэту, он учит его именно этой правде чувства:
«Живи как пишешь, и пиши как живешь… Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы» (II, 120). Стремясь к такой правде, Батюшков, как и вся карамзинская школа, порывает с нормативностью классицизма и по существу настаивает на отходе от стеснительной системы правил, заменяя ее понятием «вкуса», основанного исключительно на непосредственном эстетическом чувстве, не подчиняющемся строгим законам разума. «Вкус не есть закон, – утверждает Батюшков, – ибо он не имеет никакого основания, ибо основан на чувстве изящного…»[21]
Считая, что «чувство умнее ума»,[22] Батюшков высоко оценивает тех писателей, которые следовали этому принципу, выразили в своем творчестве внутренний мир личности и были связаны с карамзинизмом или являлись его предшественниками. Из числа предшественников Н. М. Карамзина он особенно выделяет автора «Душеньки» И. Ф. Богдановича, подчеркивая, что его поэма ознаменована «истинным и великим талантом» (II, 241), и М. Н. Муравьева, в лирике которого «изображается, как в зеркале, прекрасная душа».[23] Батюшков хвалит стихи самого Н. М. Карамзина, «исполненные чувства» (II, 242), определяя его как «единственного писателя, которым может похвалиться и гордиться наше отечество» (III, 217), отмечает «красивость и точность» языка произведений И. И. Дмитриева (II, 337) и называет Ю. А. Нелединского-Мелецкого «Анакреоном нашего времени» (III, 128).
К «блестящим» образцам русской лирики Батюшков относит «горацианские оды» В. В. Капниста (II, 242), влившиеся в общий поток карамзинистской поэзии; при этом он отводит Капнисту виднейшее место среди мастеров русского стихотворного языка: «Кто хочет писать, чтоб быть читанным, – указывает он Гнедичу, – тот пиши внятно, как Капнист, вернейший образец в слоге…» (III, 47).
Но самые сильные художественные симпатии Батюшков испытывает к своим соратникам, «младшим» карамзинистам. Он одобряет раннюю лирику Вяземского и называет музу последнего «живой и остроумной девчонкой» (III, 468). И лучшим «новым» русским поэтом своего времени Батюшков считает Жуковского. «Он у нас великан посреди пигмеев», – пишет Батюшков Гнедичу, тут же называя Жуковского «талантом редким в Европе» (III, 416).[24]
Литература русского классицизма была в основном посвящена проблемам государственного значения. Однако уже в ней возникает интимная лирика. Частная жизнь человека раскрывалась в анакреонтических стихах Кантемира и Ломоносова, в элегиях и любовных песнях Сумарокова и в особенности в анакреонтике позднего Державина, в творчестве которого сосуществовали два полярно противоположных образа: «полезного» государственного деятеля и отказавшегося от славы и чинов эпикурейца (см. стихотворный диалог Державина: «Философы пьяный и трезвый»). Но если создатели русского классицизма не смогли создать новый, более совершенный и тонкий метод изображения внутреннего мира человека, то все же их интимная лирика предвосхитила в известной мере поэзию Карамзина и Дмитриева, которые в историко-литературном плане явились предромантиками, давшими новое, хотя и довольно поверхностное изображение внутренней жизни личности. Этим, в частности, следует объяснить сочувственные высказывания Батюшкова о крупных поэтах русского классицизма, историческое значение которых было для него несомненным. Так, он с почтением говорил об А. Д. Кантемире, которому посвятил содержательный очерк «Вечер у Кантемира» (1816), М. В. Ломоносове (его он, по свидетельству современников, особенно любил и уважал) и о А. П. Сумарокове, в котором он видел смелого литературного полемиста, смеявшегося над «глупостью писателей» (III, 59).
Очень сложным было отношение Батюшкова к Г. Р. Державину, творчество которого явилось вершиной русского классицизма и вместе с тем знаменовало собой его распад и выход русской поэзии на новые пути. Батюшков и Державин были во враждебных литературных лагерях. Державин был «более всех взбешен» антишишковистским произведением Батюшкова «Видение на берегах Леты»,[25] а для Батюшкова, в свою очередь, была совершенно неприемлема литературная позиция Державина, входившего в «Беседу любителей русского слова». Имея в виду эту позицию и конфликт, произошедший в 1811 году между Гнедичем и Державиным, Батюшков писал: «Он истинный гений и…