что и у французов, лишенных мирового созерцания, есть своя сфера бесконечного. Беранже – гуляка праздный;{9} поцелуй Лизеты, бокал шампанского, победа республиканских войск или армии Наполеона: этим он доволен, больше он ничего не хочет знать. Деист XVIII века по своим религиозным верованиям, республиканец и вместе наполеонист по своим политическим понятиям, язычник по своему взгляду на жизнь, беспечный, легкомысленный, остроумный, веселый, часто бесстыдный до отвратительного цинизма, иногда даже возвышенный и глубоко чувствующий, – он француз в душе и истинный поэт. Поэтому у него нет натянутостей, нет фраз. Я, говорит он, пою безделки:
Mais Dien brille a travers ma gaite…
Il a beni ma puuvreto[2]{10}.
К довершению всего, Беранже есть явление действительное, в полном смысле этого слова, потому что он есть полное выражение народного духа Франции и истинный поэт.
В то самое время, когда возникали идеальная и неистовая школы литературы, во Франции возникала германско-французская ученая школа. Дело было вот каким образом: Кузен, не зная по-немецки, два часа поговорил avec monsieur Hegel[3] (Гежель или Эжёль) и узнал, что Гегель – великий философ, постиг всю его философию и начал проповедовать во Франции эклектизм. Лерминье – тоже гений первой величины{11}, дни в два ниспроверг авторитет Кузена во Франции и объявил, что французы, как и всякий другой народ, должны иметь свою философию, потому что разум – познавательная сила, не один и тот же у всех людей, и бытие – предмет знания – не одно и то же. По его теории, сколько голов, столько и умов, и все эти умы суть разноцветные очки, в которые и мир и истина кажутся разноцветными, абсолютной истины нет, а все истины относительные, хотя они и ни к чему не относятся. Християнская религия абсолютная, и ее божественный основатель на царство духа указал нам, как на цель наших верований, и чрез дух же обещал ним постижение этого благодатного и бесконечного царства; но Лерминье не христианин, а сен-симонист. Впрочем, и у нас нашлись добрые люди, лет двадцать уже сидящие неподвижно на синтезе и анализе{12} и от души поверившие французскому болтуну, что истина не одна и что каждый народ должен иметь свою философию. К этой германско-французской школе принадлежат Мишле, Кине и несколько других фразеров. Конечно, это люди не без дарований, не без ума и не без сведений, но видите ли что: над ними сбылись эти насмешливые стихи нашего великого баснописца:
И сделалась моя Матрена
Мы уже сказали, что условие достоинства всякого действователя на литературном поприще есть его народность; а эти люди, сделавшись германцами, в то же время не перестали быть французами. Оба эти элемента в них не проникли конкретно один другого, а остались неслившимися отвлеченностями. И потому в них беспрестанно враждуют конечный рассудок с претензиями на мировое созерцание. Результатом этой борьбы необходимо долженствовали быть произвольность во мнениях и надутая фразистость в выражении.
Книга, подавшая нам повод к этому длинному рассуждению о французах, есть сочинение, как значится в ее заглавии, знаменитого Мишле, ученого германско-французской школы. По выходе ее перевода почти все наши журналы пали перед нею ниц: имя великого Мишле для них было ручательством достоинства книги{14}. В самом деле – француз и еще новой школы —
Как тут сметь
Что же такое этот великий господин Мишле? – Это просто один из людей, очень обыкновенных везде, даже и у нас, и немногим выше тех литературных судей, которые у нас становятся перед ним на колена. Впрочем, его праздник у нас уже проходит: те самые люди, которые прежде с торжеством и коленопреклонением провозгласили его имя, вместе с другими именами того же сорта, теперь уже начинают разочаровываться в его генияльности. Вот что значит подрасти! А то бывало – не смей и слова сказать о новых французах; по крайней мере мы и теперь еще помним, как, лет семь или восемь назад, в одном журнале напали на г. Кронеберга за то, что он осмелился сказать, будто у французов нет философии и что Кузен – плохой философ…{16}
«Краткая история Франции» Мишле есть очень плохая компиляция, каких у нас много и своих. Не понимаем, зачем было переводить ее. С одними русскими книгами, без всяких иностранных пособий, можно наподряд составить историю Франции и толковитее, и яснее, и существеннее. В книге Мишле ни умозрения, ни философских взглядов, ни фактов – одни фразы и нескладное повествование без всякого содержания. Вначале толкутся цельты, иберы, кимбры, тевтоны, свевы, узипины, танктеры – кричат, шумят – ничего не разберешь. Их покоряют римляне – и все это видишь, как в тумане или в каком-то тяжелом сне: никакой картинности, ни малейшей перспективы, ни искры повествовательного таланта! Это какой-то несвязный бред расстроенной головы. Карл Великий чуть-чуть не пройден молчанием – и поделом ему: он дурно поступал с саксонцами, а Мишле – защитник угнетенного человечества, строгий и грозный судья минувших поколений и исторических лиц. Он казнит и награждает их.
Не угодно ли полюбоваться фразами великого историка?{17}
Англия первая открыла Франции тайну сил ее; зато тяжки были испытания, которыми она должна была купить эту благодетельную тайну. Как в руках демона-искусителя, она проходила страшные круги Дантова ада, называемого историей четырнадцатого столетия; но искушение не кончилось еще и в пятнадцатом веке. Ей нужно было погрузиться до дна и потом уже всплыть.
Не правда ли – слог такой высокий, что даже ничего понять нельзя?..
Оставшееся при нем (при Генрихе V, короле английском) войско должно было неминуемо погибнуть, если бы в советах Франции нашелся хоть один умный человек.
Это уже не высокость, а остроумие, которое в истории очень хорошо, как соль за столом.
Проезжая теперь по Италии и видя столько следов, оставленных войнами шестнадцатого века, нельзя не чувствовать в душе тоски, нельзя не проклинать варваров, начавших эти опустошения. Кто превратил Мареммы в пустыню? – полководец Карла Пятого; кем сожжены эти великолепные дворцы, которых печальные развалины поражают взор путника? – ландскнехтами Франциска I.
Точь-в-точь, как отрывок из какого-нибудь сентиментального путешествия. Но в исторической учебной книге и это хорошо – для разнообразия; а то ученик может соскучиться, находя в ней одно дело да дело.
Католическими войсками предводительствовали тогда величайшие из полководцев, знаменитый тактик Тилли и Валленштейн – настоящий демон воины.
Вот что хорошо сказано – «настоящий демон войны!» Это по-нашему, по-русски: ведь демон все равно, что черт; а у нас простой народ, желая похвалить кого-нибудь за удальство, обыкновенно говорит: «Он черт на все!» Думали ли наши мужики, что великий историк Франции, в учебной своей книге, выражается их языком!
В то время они (парламенты) очень низко преклоняли свои головы, но когда подняли их и удостоверились, что они еще у них на плечах, когда увидели, что властитель (Ришелье) действительно умер, тогда почувствовали себя храбрыми и заговорили громко – точно вырвавшиеся на свободу школьники, в промежуток между начальством двух учителей – Ришелье и Людовика XIV.
Прочтя эту саркастическую выходку г. Мишле против парламентов, мы, подобно миргородскому судье, восхитившемуся просьбою Ивана Ивановича Перерепенко, воскликнули: «Что за бойкое перо! Господи боже, как пишет этот человек!»{18}
С другой стороны являлась Голландия, небольшая страна, населенная народом грубым, корыстолюбивым, молчаливым (?), произведшим столько дел без всякого величия. Начальный подвиг его состоял в том, что, несмотря на океан, он поддерживал свое существование, – это было первое чудо; потом он стал солить сельди и сыр; потом променял смрадные свои бочки на бочки золота; наконец, учредив банк, сделал это золото плодовитым: червонцы высиживали деток. В половине семнадцатого века голландцы радостно прибирали к рукам отделявшиеся от Испании участки; отняли у нее море, а вдобавок и Индию.
За что г. Мишле так сердится на бедных голландцев? – Уж не за то ли, что они слишком жестоко проучили его великого короля, Людовика XIV? – Но за это может сердиться на них француз, а не историк, которого первое достоинство должно состоять в объективном созерцании событий. Он сердится на них за то, что они много великих дел совершили без всякого величия. Важное обвинение – в нем высказался француз! Величие в великих делах у французов состоит в помпе, риторической шумихе и вычурной парадности – характерическая черта их народности, из которой прямо вытекли трагедии Корнеля и Расина! Рисоваться – это страсть французов, великих и малых. Говорят, когда англичанину наскучит жить, то он ест в последний раз пудинг и, заложив двери своего кабинета на крючок, застреливается. Француз делает это совсем иначе: он заранее объявляет в журнале, что ему жизнь в тягость, потому что она не дала ему, чего он стоит, то есть ста тысяч ливров годового дохода, славы первоклассного писателя и министерского портфеля (во Франции нет ни одного человека, который бы не считал себя стоящим всего этого), что люди ему ненавистны, потому что не умели оценить его великих дарований; потом нанимает музыкантов и, проговоривши народу, на площади, с помоста или просто с подмосток свою последнюю речь – образец велеречия, с величием древнего римлянина закалывается, при плесках восторженной толпы. Так умирают во Франции юноши, разочарованные жизнию, и кухарки, покинутые своими любовниками. Г-ну Мишле не нравится и то, что голландцы молчаливы: опять виден француз, говорун и болтун по природе своей. Зачем г. Мишле сердится на смрадные бочки голландцев? – конечно, запах сельдей не похож на запах роз; но в торговле аромат – последнее дело.
Говоря о веке Людовика XIV, он пересчитывает его славных писателей, между которыми включает и г-жу Севинье. Убил бобра!
В то же время система Декарта была доведена до крайнего развитая; Малебранш снова относил разумение человеческое к богу (?), и вслед за тем, в протестантской Голландии, враждовавшей с католическою Франциею, раскрылась бездонная пропасть, готовившаяся поглотить католицизм и протестантизм, свободу и нравственность, идею бога и мир: эта бездна – система Спинозы.
Великий боже, что за галиматья! Пойми, кто может – хвалит или порицает великий фразер великого философа! Что значит слово «поглотить»? Не ошибся ли г. переводчик: не стоит ли в подлиннике «обнять»? Но и в таком случае галиматья по-прежнему останется галиматьею. Спиноза – этот глубокий и великий философ, который первый мировое созерцание объявил содержанием философии, бога поставил предметом абсолютного знания, – этот Спиноза проглотил свободу и нравственность, и пр., и пр. Да как г. Мишле не подавился таким глотком, который он так великодушно приписывает Спинозе!
В соседственных с Франциею странах преобладал скептицизм: за отрицательным учением Юма следовал мнимый догматизм Канта (?); превыше всего раздавался поэтический