известность! И теперь пишут многие; один сходит со сцены, то есть забывается (это у нас делается необыкновенно скоро), другой является, в сложности все производят довольно много (по крайней мере относительно), но каждый особенно пишет очень мало. И притом все претендуют на художественность, на творчество, никто не хочет быть просто рассказчиком, сказочником, беллетристом. Почти все пишут на заказ, зная вперед, сколько даст им каждая строчка, каждое слово, каждая запятая; но в то же время, все пишут и по вдохновению. Многие продают еще ненаписанные повести, но не потому, что слишком много пишут и много получают заказов, а потому, что слишком мало пишут. Иной разразится повестью в год — и смотрит Наполеоном после аустерлицкой битвы. Удастся написать в год две повести: это уже равняется завоеванию всего мира. Оттого у нас нет беллетристики, и публике нечего читать. Все сколько-нибудь замечательные произведения каждого года (со включением сюда и таких, которые только что сносны) можно перечесть по пальцам. Во Франции это делается иначе: там пишут полосами, и каждый сколько-нибудь известный беллетрист исписывает ежегодно целые томы, чуть не десятки томов, не заботясь о том, за что примет его публика — за гения или просто за талант. Там беллетрист пишет гораздо более, чем художник-поэт: Жорж Занд написала много больше, нежели сколько у нас пишется многими в продолжение многих лет; но кипа сочинений Жоржа Занда в сравнении с кипою сочинений Ежена Сю или Александра Дюма — то же, что озеро в сравнении с морем или море в сравнении с океаном. Оно и естественно: творчество не покоряется воле, и художнику нужно время обдумать и выносить в уме своем концепированную им мысль… В настоящем, в истинном значении этого слова, у нас было и есть только три беллетриста: это — гг. Булгарин, Полевой и Кукольник. Неутомимость их изумительна…
Из всех родов поэзии слабее других принялась у нас драма, особенно комедия. По крайней мере, хоть так называемая классическая трагедия имела у нас свое время развития и успехов. Трагедии Сумарокова дали пищу нашему рождающемуся театру и на только восхищали современников, но «Димитрий Самозванец» давался на провинциальных театрах еще в начале двадцатых годов текущего столетия. Трагедии и комедии Княжнина имели для своего времени неотъемлемое достоинство, — и вообще, можно сказать, что наше время много бы выиграло, если б теперь явился такой умный и ловкий заимствователь по части драматической литературы, каким для своего времени был Княжнин. Еще выше его был Озеров. Из этого видно, что классическая трагедия у нас развивалась в продолжение целых трех поколений. Явился романтизм — и пошли романтические драмы, кровавые, страшные, эффектные, наконец, даже народные, но вместе с тем больше бестолковые и пустые. Теперь уж и они пишутся только для бенефисов, да и то все реже и реже. Есть надежда, что скоро они и совсем прекратятся. И хорошо! лучше вовсе ничего, нежели много великолепного или какого бы то ни было вздору! {46}
Но и в деле драмы, еще больше чем где-нибудь, оправдалось положение, что у нас во всем больше гениев (хотя их и очень мало), нежели талантов. Пушкин, в своем «Борисе Годунове», дал нам истинный и гениальный образец народной драмы; но потому-то, может быть, он и остался без всякого влияния на нашу драматическую литературу, что был слишком истинен и гениален. {47} По крайней мере, ни на одном драматическом произведении, с признаками таланта, не отразилось влияние «Бориса Годунова». Скажут: это оттого, что ни одной драмы с признаками таланта никогда не появлялось у нас. Правда! но отчего же у нас появлялись и появляются поэмы в стихах, с признаками таланта, да иногда еще и замечательного, доказывающие, как сильно и плодотворно влияние Пушкина и Лермонтова на нашу литературу?.. После «Бориса Годунова» лучшее драматическое произведение в народном духе принадлежит Пушкину же: это — «Русалка». Его драматические поэмы: «Сцена из Фауста», «Моцарт и Сальери», «Скупой рыцарь», «Каменный гость», тоже не отозвались в русской литературе никакими сколько-нибудь счастливыми опытами. А между тем все драматические опыты Пушкина — великие художественные создания…
Такова же участь и нашей комедии: или что-нибудь необыкновенное, или — меньше чем ничего. О русских комедиях до Фонвизина почти нечего и говорить: это были или переводы, или переделки (и в этом отношении труды Княжнина заслуживают уважения); но как оригинальные русские комедии — это было странное уродство. «Бригадир» и «Недоросль», не будучи художественными произведениями в строгом смысле этого слова, тем не менее были гениальными созданиями. По их характеру их можно назвать верными и меткими сатирами в форме комедии. Были им подражания, но уродливые и нелепые. Впрочем, хоть и поздно, но их влияние отозвалось в комедии Основьяненко «Дворянские выборы» — произведении, имеющем свои недостатки, но и не без достоинств. Между «Бригадиром» и «Недорослем» Аблесимов как-то обмолвился премилым народным водевилем. {48} Это была случайность, хотя и прекрасная; ей и следовало остаться без последствий для литературы. «Ябеда» Капниста замечательна больше по цели, нежели по выполнению. Теперь должно перейти прямо к «Горе от ума» Грибоедова, потому что множество комедий, написанных в стихах и прозе, в промежутке времени от Фонвизина до Грибоедова, не стоят упоминовения. «Горе от ума» — эта наполовину художественная, наполовину сатирическая комедия, этот высокий образец ума, остроумия, таланта, гениальности, злого, желчного вдохновения. — «Горе от ума» до сих пор остается единственным произведением в нашей литературе, в роде которого ни один талант не решился попытать своих сил. {49} От комедии Грибоедова должно перейти прямо к «Ревизору». Кроме этой в высочайшей степени художественной комедии, исполненной глубочайшего юмора и поразительной истины, Гоголь еще написал небольшую комедию — «Женитьба», и несколько сцен, которых нельзя назвать комедиями по их объему и которые относятся к комедии, как повесть относится к роману. Все эти сцены носят на себе резкую печать таланта автора «Ревизора» и, подобно ему, до сих пор остаются в нашей литературе уединенными памятниками среди широкой песчаной степи, где не видно ни дерева, ни былинки… Были, правда, две или три попытки, не совсем неудачные, но слишком нерешительные…
Односторонность во взгляде на предметы всегда ведет к ложным выводам, хотя бы этот взгляд не был лишен глубокости и проницательности. Способность убеждения, одна из прекраснейших способностей человеческой Природы, при односторонности, ведет к фанатизму. Литературный фанатизм так же глух и слеп, как и всякий другой, особенно, когда он живет во имя теории. Немецкие эстетические теории так хорошо принялись на восприимчивой почве нашего недавнего образования, что нашли себе таких жарких и фанатических последователей, на которых и в самой Германии, особенно теперь, посмотрели бы как на чудо теоретического исступления. Для неисправимых фанатиков этого рода французская литература и французское искусство есть истинный камень преткновения: не понимая их и упорствуя сознаться в этом, они ни мало не затрудняются не признавать их существования. Это, впрочем, не удивительно: ведь некоторые историки времен реставрации настаивали же на том, что Наполеон был — полководец Лудовика XVIII?.. В самом деле, с чисто теоретической точки зрения, не прибегая к живому историческому созерцанию, не много хорошего можно найти во французской литературе, восторгаясь немецкою. Немецкая эстетика вышла из ученого кабинета, а немецкая поэзия вышла из немецкой эстетики. Чтоб убедиться в этом, стоит только вспомнить, как писал, впрочем, гениальный Шиллер: в «Валленштейне» все было им не только заранее) обдумано, но и доказано и оправдано, все вышло из теории, и автор писал эту драму восемь лет. Шиллер хотел писать эпическую поэму из жизни Фридриха Великого; но хотел за нее приняться не прежде, как сперва развивши философски теорию эпической поэмы нового времени. Все эти явления, немного странные, чтобы не сказать уродливые, и много повредившие гению Шиллера, как и других немецких поэтов, вышли прямо из социального положения немцев, тихого, семейного, созерцательного, кабинетного. Французская литература, напротив, вся вышла из общественной и исторической жизни и тесно слита с нею. Поэтому о французской литературе нельзя судить по готовой теории, не впавши в односторонность и не доходя до ложных выводов. Трагедии Корнеля, правда, очень уродливы по их классической форме, и теоретики имеют полное право нападать на эту китайскую форму, которой поддался величавый и могущественный гений Корнеля вследствие насильственного влияния Ришлье, который и в литературе хотел быть первым министром. Но теоретики жестоко ошиблись бы, если бы, за уродливою псевдоклассическою формою корнелевских трагедий, проглядели страшную внутреннюю силу их пафоса. Французы нашего времени говорят, что Мирабо обязан Корнелю лучшими вдохновениями своих речей. После этого удивляйтесь французам, что они забывают скоро свои романтические трагедии а lа Шекспир и до сих пор читают и всегда будут читать старого Корнеля. Каждый из знаменитых их писателей неразрывно связан с эпохою, в которую он жил, и имеет право на место не в одной истории французской литературы, но и в истории Франции. Здесь все мысли о творчестве имеют уже несколько другое значение, нежели какое имеют они в немецкой литературе: они должны разделить свою власть и силу с мыслями об обществе и его историческом ходе. У нас есть люди, которым удалось понять, что «Ревизор» есть глубоко творческое и художественное произведение и что ни одна комедия Мольера не выдержит эстетической критики. Они правы в этом отношении, но не правы в выводе, который они делают из этого факта. Действительно, ни одна комедия Мольера не выдержит эстетической критики, потому что все они больше сделаны, нежели созданы, часто сбиваются на фарс, или по крайней мере допускают в себя фарс (как, например, ложные: муфтий, дервиш и турки в «Le Bourgeois-gentilhomme» {«Мещанин во дворянстве» — комедия Мольера. — Ред.}); пружины их действия всегда искусственны и однообразны, характеры абстрактны, сатира слишком резко выглядывает из-под формы поэтического изобретения и т. д. Но вместе с этим Мольер имел огромное влияние на современное ему общество и высоко поднял французский театр, — что мог сделать только человек даже не просто с талантом, а с гением. Чтобы судить о его комедиях, их надо не читать, а видеть на сцене, и притом непременно на французской сцене, потому что их сценическое достоинство выше драматического. Французы не имеют права гордиться именно тою или вот этою комедиею Мольера; но имеют полное право гордиться комедиями, или, лучше сказать, театром Мольера, потому что Мольер дал им целый театр. То же можно сказать и о Скрибе. Нельзя указать ни на одну его драму, ни на