этого вопроса. Вот почти единственное место во всем «Введении», которое мы могли не оспоривать, потому что в сущности мы согласны с ним, но против которого мы нашли сказать что-нибудь. Почти во всем остальном мы вполне согласны с идеями автора, так прекрасно везде изложенными. Мы могли бы проследить их, чтоб представить содержание всей книги г. Никитенко; но думаем, что для читателей будет приятнее непосредственно познакомиться с этой книгою. И потому ограничимся выпискою нескольких мест, не для того, чтоб через них ознакомить публику с книгою, но чтоб украсить ими нашу статью. Сверх того, есть мысли, которые полезно повторять как можно чаще: таких мыслей очень много в книге почтенного профессора. Может быть, некоторые из них были уже высказаны и прежде; но под пером г. Никитенко они принимают всю свежесть и все благоухание новости. Послушаем, например, что говорит он против обскурантизма, прикрываемого моральными видами, против нравственности, основанной на невежестве.
Но не видим ли мы, могут сказать нам еще, что народы, достигшие высокого литературного образования, страдают от пороков своих столько же, сколько поколения невежественные, или эти варварские скопища людей зверообразных, промчавшиеся с шумом по лицу земли и в упоении крови человеческой и животных страстей своих не успевшие даже заметить, что они варвары? Но что это доказывает? Сколько ни находили бы пороков в обществах, сделавших из ума своего употребление, какое свойственно вечно деятельной и развивающейся природе нашей, все же они неизмеримо нравственнее и счастливее тех, кои осудили себя на умственную неподвижность. Суровая дикость народов, отвращение к науке, к искусству, ко всему мыслительному, привязанность к грубым обычаям, которые должны же перемениться, потому что на свете все переменяется, страсть к смраду и нечистоте в понятиях, поступках и образе жизни, свирепая роскошь драк, пыток и костров совсем не заслуживают того уважения, какое оказывают им защитники ложно понимаемой патриархальной простоты. Человек бывает гораздо хуже тогда, когда он не мыслит вовсе, нежели тогда, когда он ошибается мысля. И эта прелесть невежества, или милая дикость, как назвал ее один из наших поэтов{28}, по которой так вздыхают души тощие или завлеченные в софизмы желанием казаться глубокомысленными, в существе своем не иное что, как безобразная животность, в которой суждено человеку начать свое бытие, потому что он сын земли, но которую он обязан покорить разуму и преобразовать, потому что ему для этого именно и дан разум. Нет ничего нелепее, как принимать за предлог унижения великих предметов то зло, какое к ним прививают люди, как будто есть сила, способная даровать нам на земле совершенное блаженство, как будто совершенство в чем бы то ни было не есть идеал, а что-то возможное для человека, и как будто во всяком случае терпеть и умирать не есть долг наш. Не словом всё, а словами более или менее означается сумма, которую мы можем получить от наших успехов. Когда обществу удалось уничтожить одно из зол, угнетавших поколение, которое ему предшествовало, и приобрести новую истину – оно сделало шаг вперед, несмотря на то, что в самых процессах его работы, может быть, зародилось и новое зло и новое заблуждение. Таков удел человека! Наконец, не от нас зависит форма нашего жребия. Человеку суждено и бедствовать по-человечески; не в болях тела, но в муках сердца искушается его мужество, и самая лучшая слава, какою только может гордиться, человечество, есть слава тех, которые умели страдать и умирать за истину.
Вообще, выбор выписок из такой книги, как это введение в «Опыт», крайне затруднителен: не знаешь, чему отдать предпочтение; желая сохранить последовательность идей, поневоле выписываешь больше, нежели сколько позволяют пределы статьи. Остановился на четвертой главе, содержащей в себе светлый и одушевленный взгляд на реформу Петра Великого и на предшествовавшее ей схоластическое направление нашей учености, через Киевскую академию. В обоих этих вопросах автор имеет в виду преимущественно русскую народность, говоря о которой, естественно, он не может не говорить о ее поборниках.
С тех пор, как мы начали понимать наше национальное достоинство, много явилось у нас предположений более или менее патриотических, более или менее остроумных о великих судьбах нашего отечества, о его призвании обновить дряхлеющее человечество, примирить элементы Востока и Запада и проч. Были даже такие жаркие ревнители отечественной славы, которые хотели усыновить Россию Аттиле{29} и тем доказать неоспоримое ее право и возможность выбросить Европу за окно вселенной с ее железными дорогами, паровыми машинами, книгопечатанием, с гробами Ньютонов, Декартов, Данте, Шекспиров, Гете. Эти детские теории, при всей их пылкости, ничего не решат о том, чего знать никому не дано, то есть о будущем состоянии вещей. К сожалению, они так же ничтожны и для настоящего. Вместо того, чтобы озарять светом основательного знания предметы, тесно связанные с благоденствием и славою отечества, или воодушевлять сердца ревностию ко всему разумному, честному, нравственно великому и тем точно содействовать великим судьбам народа, хотя и не во вкусе Аттилы, – эти теории, будучи пустою игрою праздной фантазии или надутого школьного суесловия, чуждые существенных интересов общества, разлетаются поверх него дымом, не пробуждая ни в ком ни одного плодоносящего убеждения и верования.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из недр народа, в лице державного гения, возникло могущество с идеями разума всемирного и характером творческим, соединяющее в себе нравственное превосходство с политическою диктатурою, с возможностию располагать средствами громадными и неистощимыми. Проникнутое трепетным сознанием опасности, какою угрожали обществу презренные выгоды образованности, преисполнясь глубокою народностью не нравов, а духа, преодолевшего суровые нравы, оно, крепкое давно существующими, хотя и невыказанными нуждами этой стихийной бессмертной народности, разбило вековые преграды и вынесло, так сказать, на плечах своих из тесноты и мрака наши способности, нашу угнетенную, но живую нравственную силу, чтобы поставить их лицом к лицу со всеми высшими задачами и целями истории. Таким-то небычайным способом Россия вошла в свою естественную сферу жизни; ее допустили с почтением к участию в судьбе народов образованных, но не по праву преданий или памяти прежних заслуг, а единственно по праву ее дарований, во имя блестящей будущности, не в пример другим. Сперва движение мысли у нас в науке, в литературе, в обществе казалось шатким и неопределенным: ей недоставало исторического происхождения и материальной фактической опоры в предыдущем порядке событий. Факт удерживал бы ее в границах, но в то же время служил бы ей твердым основанием и убежищем от многих заблуждений, с которыми она встречалась невольно в своем беззаботном странствовании. Но, к сожаленью, она произошла не от фактической породы, а от породы идей, и ей надобно было еще приобрести себе руководителей и опоры в самой жизни, в вещах. Действительно, с пробуждением наших способностей нужды нового, неиспытанного существования возрастали более и более; эти-то нужды должны были заменить для мысли нашей элементы исторические и сделаться ее почвою. Это исполнилось. Мало-помалу в новом преобразованном обществе возникло множество человеческих вопросов, множество отношений, страстей, желаний, которым могла удовлетворять одна мысль. Политическая степень, занятая государством, участие в величайших всемирных событиях, виды нового законодательства, потребности нового гражданского порядка – все это взывало к мысли, требовало ее могучего содействия. Отвсюду объятая интересами жизни, она пустила в них свой корень, начала развиваться, делаться образованностию самостоятельною. Откуда она пришла? чья она? Скоро перестанем мы спрашивать о том: мы только будем гордиться ею, как нашим прекрасным достоянием, несмотря на разительное ее сходство с физиономией Европы и человечества. Изумительное, неслыханное явление, если мы сравним настоящее с прошедшим. Между тем оно есть не более, как возвращение народом того, что он случайно обронил в суматохе пожаров и кровопролитий или что у него украли враги и судьба. Если б можно было чему-нибудь удивиться на земле, то не тому, что мы ныне, а тому, как могли мы с нашими способностями, с славяно-европейским умом и сердцем так долго быть иными. Теперь не время предаваться пустым словопрениям о том, какую бы систему образования следовало нам принять – она решена и принята, не по совету теорий и воле людей, но по воле промысла и непреодолимому влечению национального гения. Мы дети славяно-руссов и Византии; от них мы получили драгоценное наследие – нашу душу и жизнь души, святую православную веру; не менее того мы дети Петра. Он не создал в нас нравственной возможности быть тем, чем ему хотелось, потому что этого люди не созидают. Он сам, напротив, был славяно-руссом и сыном веры в чистейшем смысле этих слов. Но он первый глубоким инстинктом гения понял основные начала нашей народности, несмотря на грубую накипь варварства, наросшую на ней в века татарства; первый измерил наше нравственное могущество, первый уверовал в высокое его призвание и голосом смелым, полным симпатии и надежды, воззвал его к развитию и деятельности. По предметам, по цели, если угодно, по фактам это было новое и чрезвычайное событие, которое история наша по справедливости называет реформою, переворотом; по внутреннему прагматизму мысли это был естественный логический шаг нашей народности, задержанной в своем ходе, но не измененной в сущности ни татарами, ни реформою. Она, эта гибкая, крепкая, энергическая, светлоумная аналитическая народность в самой колыбели своей обречена действовать, как она действует, обречена стереть с лица земли двух завоевателей, одного храброго, другого величайшего, брить бороду, носить модные шляпки и фраки Парижа, читать Байрона, Шекспира, Гёте, Шеллинга и Гегеля, говорить языком Карамзина, Жуковского, Пушкина, Крылова, иметь университеты, академии и гимназии. То, что при других обстоятельствах могло бы произойти и явиться в XV или XVI веке, то явилось в XVIII и XIX – вот вся разница!
Опровергая нелепую мысль, будто реформа Петра Великого была насильственным событием, автор обозревает бегло историю России до Петра, показывая, что и тогда она не стояла на одном месте, но изменялась, и что еще при царе Алексии Михаиловиче началось вторжение в Россию иностранных идей.
Скоро явились две новые силы, как бы для того, чтобы взволновать наконец тяжелое, удрученное самим собою общество, – Киев и Никон. Киев предстал с самыми благовидными дарами – с дарами науки, которую он скромно возделывал в стенах своей академии по схоластическим понятиям. Это было важным событием для тогдашнего общества. Оно увидело вдруг перед собою хитро сложенную машину для добывания и обработки мыслей – науку. Действительно, это была машина, которую с успехом могли бы употребить люди, до того уже обогащенные материалами