общего блага. Недаром все нации в мире, и западные и восточные, и христианские и музульманские, сошлись в ненависти и презрении к жидовскому племени: жид – не человек; он торгаш par excellence.[370]
Перечитывая твое письмо, я остановился на строках, что ты отложил свой приезд, ожидая уведомления, ловко ли будет тебе остановиться у Некр<асова> и Пан<ае>ва после этого объявления? Что за вздор такой – стыдно слышать! Еще другое дело, если б ты стороною узнал, что мы огорчились вашим пособием Кр<аевско>му; но мы вам сказали прямо – какие ж тут предположения затаенного сердца? Короче: я поступил бы, как пошлец, если б, зная, что Некр<асову> и Пан<аеву> твой приезд к ним мог быть хоть сколько-нибудь тяжел, стал уверять тебя в противном, вместо того, чтоб поспешить сказать тебе правду. Приезжай прямо к ним – тебе будут рады и примут тебя радушно: я отвечаю за это. Вот как мудрено понимать друг друга на таком большом расстоянии. Слушай, Боткин: ведь я могу же за что-нибудь взбеситься на тебя и прийти к тебе обедать, да, пожирая твой стол и твое вино, перебраниться с тобою, а кончить ссору фразою: приходи-ко завтра ко мне жрать? Между такою приятельскою размолвкою и между тем неудовольствием, которое делает уже невозможным продолжение приятельских отношений – целая бездна. И если б мы ваш поступок с Кр<аевски>м приняли в последнем смысле, – вы имели бы полное право ответить нам, что с этой минуты и все статьи ваши пойдут в «Отечественных записках», а в «Современнике» – ни одной. Я считаю ваш поступок неразумным; но ведь надо сойти вовсе с ума, чтоб растолковать его, как низкий поступок. Вот Гр<ановский> и Кавелин даже не признают его и неразумным, – и они правы с своей точки зрения, если и ошибаются, потому что кто же не имеет права ошибаться? По крайней мере, из всех моих прав, за это я всегда готов стоять с особенным остервенением.
Письма твои об Испании (12 № «Современника») продолжают быть страшно интересными, и все хвалят их наповал. Хоть я столько же не люблю испанцев, сколько ты обожаешь их, а письма твои и теперь прочел с большим наслаждением. Особенно заинтересовали меня подробности о Мурильо. Если б ты вздумал передавать свои впечатления от каждой картины и пустился в разбор отдельных произведений, это было бы скучно и пошло; но взгляд на целую живопись народа, столь оригинальную, столь непохожую на самые известные школы живописи, – это другое дело. Жаль только, что уничтожение монастырей и истребление монахов у тебя являются как-то вскользь, а об андалузках и обожании тела подробно. Но это я говорю, как мое личное впечатление: андалузки для меня не существуют, а мои отношения к телу давно уже совершаются только через посредство аптеки. Но и это я читал не без удовольствия, ибо в каждом слове видел перед собою лысую, чувственную, грешную фигуру моего старого развратного друга Боткина. О козлиная природа! Дай тебе хоть на минуту всемогущество Зевеса, ты мигом употребил бы его на то, чтоб весь мир обратить в <…> и всех женщин – в <…>. Но это-то всё и доставило мне наслаждение при чтении подробностей о таком предмете, от которого я заснул бы, если б это не ты описывал его.{1250} Затем прощай. Будь здрав и дай узреть тебя и наговориться с тобою – жажду этого со дня на день всё сильнее и сильнее. Николаю Петровичу мой дружеский поклон. Прощай. Твой
В. Белинский.
322. К. Д. Кавелину
СПб. 1847, декабря 7
Что с Вами деется, милый мой Кавелин? Прислали Вы мне письмо в тетрадь, вызвали на разные вопросы, я отвечал, как мог, ждал скорого ответа – а его нет, как нет.{1251} Уж не больны ли Вы, или Ваша жена? Или Вам не до писем по случаю отставки Строганова? Это я считаю очень возможным. Я человек посторонний Московскому университету, а весть об отставке Стр<оганова> огорчила меня даже помимо моих отношений к Вам, Гр<ановскому>, Коршу. Это событие – прискорбное <для> всех друзей общего блага и просвещения в России.{1252} О вас, господа, я и не говорю: всё это время не было дня, чтоб я не думал об этом, и это думанье вовсе не веселое и не легкое. Сокол с места, ворона на место! Тяжело и грустно! Чорт возьми, иной раз, право, делается легко и весело от мысли, что жизнь – фантасмагория, что, как мы ни волнуемся, а придет же время, когда и кости наши обратятся в пыль,
И будет спать в земле безгласно
Где так безумно, так напрасно
С враждой боролася любовь.{1253}
Статья Ваша против Самарина жива и дельна, как всё, что Вы пишете, но я крайне недоволен ею с одной стороны.{1254} Этот барич третировал нас с Вами du haut de grandeur,[371] как мальчишек; а Вы возражаете ему, стоя перед ним на коленах. Ваше заключительное слово было то, что он – даровитый человек! Что Самарин человек умный – против этого я ни слова, хотя его ум парадоксальный и бесплодный; что Самарина нельзя никак назвать бездарным человеком – и с этим я совершенно согласен. – Но не быть бездарным и быть даровитым, это вовсе не одно и то же. Это, впрочем, общий всех нас недостаток – легкость в производстве в гении и таланты. Причина этому – молодость нашего образования и нашей литературы; мы еще не пригляделись к гениям и талантам. Если человек написал статью или две так, что в этих статьях видно уменье владеть языком и более или менее прилично и ловко выражать свои мысли, каковы бы они ни были, – мы уж и разеваем рот от удивления и кричим: талант, талант, огромный талант! Пора бы, кажется, нам расстаться с этою немножко детскою привычкою и быть поскупее на хвалебные эпитеты. Как ни молода наша литература, а уж сколько фактов успела она нам дать для нашего возмужания! Я помню, что такое были эти люди: Языков, Марлинский, Баратынский, Подолинский, Брамбеус, Бенедиктов. Толковали уже не о том, таланты ли они, а не гении ли? И где ж они теперь, где их слава, кто говорит о них, кто помнит? Не обратились ли они в какие-то темные предания? А между тем, все они, действительно, были люди не только не бездарные, но и с талантами. Это доказывает, что и талант сам по себе еще не бог знает что! А Загоскин и Лажечников? Даже Булгарин в свое время? Да это были колоссы родосские в наше время и делили славу с Пушкиным. Вся Русь о них знала; за их романы платили десятками тысяч.
С. Т. Аксаков и H. С. Степанов отвалили за «Рославлева» 40000 р. асс., не получили, правда, ни копейки барыша, но свои деньги и издержки напечатания воротили, несмотря на то, что роман продавался 20 р. асс. экземпляр.{1255} А теперь? Даже «Юрий Милославский» печатается только для бывших читателей романов Алекс<андра> Анфимовича Орлова. Итак, если и талант так дешев (а Загоскин и Лажечников люди с талантом), то что же нам падать ниц перед тем, что только не бездарность. Г-н Самарин в два года высидел две статьи. Первая книжка «Современника» вышла первого января, а статья на нее явилась в сентябре. Стало быть, автор обтесывал и отчеканивал ее, по крайней мере, пять месяцев. Было времени придать ей ума и таланта! Вы скажете, у кого нет ни ума, ни таланта, тому досуг и работа не дадут их. Это не совсем так. Я Вам прочту самую живую и горячую, но сплеча написанную статью мою; она Вам понравится, может быть, приведет Вас в восторг. Но дайте мне время обработать эту импровизацию – Вы не узнаете ее: живость и теплота в ней останутся, а силы ума и таланта прибавится на 20 процентов. Иногда сгоряча напишешь глупость – и не заметишь; станешь потом читать в печати и покраснеешь до ушей, да потом дня три ходишь сам не свой. Имея время, не просмотришь этой глупости. Когда пишешь сгоряча и к спеху, о чем надо говорить по логическому развитию мысли сперва, о том говоришь после, и наоборот; о чем надо сказать вскользь, глядишь, расползется в существенную часть статьи, а иная существенная часть выходит заметкою à propos;[372] a сколько водяных мест, вялых фраз, реторики, болтовни, и всё это поневоле, по неимению времени добиться до ясного изложения собственной мысли! Дайте время, и всё будет, как надо! Знаете ли, какие лучшие мои статьи? Вы их не знаете: это те, которые не только не напечатаны, а никогда не были и написаны, и которые я слагал в голове моей во время поездок, гуляний, словом, в нерабочее мое время, когда ничто извне не понуждало меня приняться за работу. Боже мой! сколько ярких неожиданных мыслей, сколько страниц живых, страстных, огненных! И многое, что особенно хорошо в моих печатных статьях, большею частию – удержанные в памяти и ослабленные урывки из этих на свободе слагавшихся в праздной голове статей. Я не обольщен моим талантом (скажу Вам кстати, благо уж разболтался, увлекшись по обыкновению отступлением), я знаю, что моя сила не в таланте, а в страсти, в субъективном характере моей натуры и личности, в том, что моя статья и я – всегда нечто нераздельное. Но опять-таки я не скажу о себе, чтоб я был только не бездарный человек, и чтобы у меня не было положительного таланта: без таланта невозможно объектировать ни своей мысли, ни своего чувства; я хочу только сказать, что я нисколько не ослеплен объемом моего таланта, ибо знаю, что это далеко не бог знает что. Вот, например, Некрасов – это талант, да еще какой! Я помню, кажется, в 42 или 43 году он написал в «Отечественных записках» разбор какого-то булгаринского изделия с такою злостью, ядовитостью, с таким мастерством – что читать наслажденье и удивленье;{1256} а между тем, он тогда же говорил, что не питает к Булгарину никакого неприязненного чувства. Разумеется, его теперешние стихотворения тем выше, что он, при своем замечательном таланте, внес в них и мысль сознательную и лучшую часть самого себя. – А вот и еще пример, еще более поразительный, замечательного таланта как таланта – Григорович. Если б Вы видели этого доброго, но пустейшего малого – Вашему удивлению не было бы конца!
Но я заболтался и сбился