Скачать:PDFTXT
Письма (1841–1848)

не говорит, ибо железная дорогафакт, а не фраза; если ж говорят – то весьма глупо. Москва гниет в патриархальности, пиэтизме и азиатизме. Там мысльгрех, а предание – спасенье. Там все Шевыревы. Исключение остается слишком за немногими людьми.

В Москве я попал на похороны – Александры Михайловны Щепкиной. Бедная – ей так хотелось жить, так не хотелось умирать; а умерла!..{331} И мы все умрем; но в утешение положим с собою лекции Шеллинга об откровении, глубже которых ты ничего не знаешь, хотя и знаешь Гегеля…

Рад я, что ты скоро приедешь – рад и тем, что увижу тебя таким, каким всегда желал видеть и каким никогда не видел – трезвым; рад и тем, что ты будешь работать в «Отечественных записках», чрез что я буду иметь время отдыха от чтения произведений российской словесности. Приезжай скорее. Брось этих немцев – чорт с ними! Я с некоторого времени их не совсем жалую. Они большие философы, абсолют им нипочем; но все в чинах и филистеры.{332}

Прощай. Пиши, все тебе кланяются. Твой

Белинский.

* * *

А ты, о Ефремов! скоро ли вернешься? Хотелось бы мне узреть тебя лицом к лицу и поругать при тебе немцев, философию и гофратство. Говорят, и ты «сбился с пути и пошел в драконы», т. е. учишься философии, ты, созданный быть практическим философом! Отпусти тебе, боже, этот грех! Жрешь ли ты устриц? Я недавно съел больших 56 – словно только шесть. Как подешевеют – рискну на сотню. Вообще мы теперь стали попроще и больше едим, пьем и прочее, чем говорим о чувствах и идеях. Может быть, от этого сильнее кое-что чувствуем и лучше понимаем. Кланяйся отцу всех русских любомудров, Бакунину. Был я недавно в Торжке и провел у Бак<униных> два или три очень приятных дня. Но вот тебе горькое о них известие: Т<атьяна> А<лександровна> – опасна – говорят, чахотка. Ничего – все умрем; один позже, другой раньше; негодяи, подлецы и глупцы всех позже, и притом в чинах и с деньгами. Что В. А. Д<ьяко>ва?{333} Николай Б<акунин> говорил мне, что осенью она вернется в «дражайшее» отечество к «дражайшим родителям». Жаль мне ее, но и оставаться дольше ей нельзя же. Ах, если б и ты, милый Ефремов! Как бы я рад был увидеть тебя! Я уверен, что ты стал бы жить в Питере, куда и Боткин норовит переселиться из пиэтической Москвы. Нет ли слухов о некоем Павле Заикине?{334} Да вообще писни хоть несколько строк искренно любящему тебя

Белинскому.

196. В. П. Боткину

СПб. 1842, апреля 8 дня

Любезный Боткин. Нашего приятеля Краевского постигло страшное несчастие – у него умерла жена.{335} 1 апреля благополучно разрешилась она от бремени (мучилась всего 6 часов), на другой день был сильный припадокчуть не умерла; вчера была вне опасности – весела, а сегодня в 9 ч. вечера скончалась; молоко ударило в голову – обнаружились признаки помешательства, и умерла в беспамятстве. Бедный горько рыдает! Жаль и ее: была женщина добрая, кроткая, любезная и любящая, преданная.

Цель этого письма к тебе вот какая: Краевский боится, что внезапный слух о смерти его жены может опасно подействовать на его мать.{336} И потому сейчас же (ради самой человечности) отыщи Галахова и поручи ему приготовить половчее Варвару Николаевну, – если сам не возьмешься этого сделать. Кажется, это довольно, чтоб ты всё сделал.

Боже мой! Зачем дан человеку разум? Чтобы быть несчастнее всего неразумного, и потому счастливого!

Нет ли слухов от Т. А. Б<акунин>ой? Вот и еще жертва – да какая!..{337}

Твой В. Белинский.

197. В. П. Боткину

СПб. 1842, апреля 13

Ты уже знаешь, любезный Б<откин>, о несчастии, постигшем Краевского.{338} Боже мой! Неужели мне суждена роль какого-то могильщика! Я окружен гробами – запах тления и ладона преследует меня и день и ночь! Я понимаю теперь и египетское обожествление идеи смерти, и стоицизм древних, и асцетизм первых веков христианства. Жизнь не стоит труда жить: желания, страсти, скорбь и радость – лучше бы, если б их не было. Велик Брама – ему слава и поклонение во веки веков! Он порождает, он и пожирает, всё из него и всё в него – бездна, из которой всё и в которую всё! Леденеет от ужаса бедный человек при виде его! Слава ему, слава: он и бьет-то нас, не думая о нас, а так – надо ж ему что-нибудь делать. Наши мольбы, нашу благодарность и наши вопли – он слушает их с цыгаркою во рту и только поплевывает на нас, в знак своего внимания к нам. Лучшее, что есть в жизни – это пир во время чумы и террор, ибо в них есть упоение,{339} и самое отчаяние, самая скорбь похожи на оргию, где гроб и обезглавленный труп – не более, как орнаменты торжественной залы.

Погибающая собака возбуждает в нас жалость, мухи гибнут тысячами на наших глазах – и мы не жалеем их, ибо привыкли думать, что случайно рождаются и случайно исчезают. А разве рождение и гибель человека не случайность? Разве жизнь наша не на волоске ежечасно и не зависит от пустяков? Зачем же о потере милого человека мы скорбим так, как будто мир должен был перевернуться на оси своей, чтоб лишить нас его? Разве бог не всемогущ и не безжалостен, как эта мертвая и бессознательно-разумная природа, которая матерински хранит роды и виды по своим политико-экономическим расчетам, а с индивидуумами поступает хуже, чем злая мачеха? Люди в глазах природы то же, что скот в глазах сельского хозяина: хладнокровно решает она: этого на племя пустить, а этого зарезать. Из 100 младенцев едва ли один достигает юности, а из 10 мужей едва ли один умрет стариком. Долговременный мир усиливает народонаселение, – и благое провидение посылает моровую язву. Что всё это? – политико-экономический баланс природы или провидения – называй, как хочешь.

И однако ж мысль, что уж нет, был человек – и нет его, и уже не будет, что бездна разделяет труп от живых – ужасная, сокрушительная мысль. Времяцелитель, сделает свое; волны жизни на болоте ежедневности изгладят из памяти милый образчеловек снова полюбит; это утешение, но утешение ужасное. Что же такое личность после этого, если не сосуд с драгоценною жидкостью: аромат вылился – и сосуд бросают за окно!

Я странный человек, Б<откин>; смерть Станкевича поразила меня сухо, мертво, но если бы ты знал, как это сухое страдание тяжело!{340} Я как будто потерял в нем не друга, не близкого к себе человека, но скорее необыкновенного человека. Может быть, это дело долговременной разлуки, а может и потому, что Ст<анкевича> я не мог считать своим другом, ибо неравенство не допустило возможности этого ни с его, ни с моей стороны: он слишком сознавал свое превосходство, а я слишком самолюбив, чтоб исчезнуть в человеке, при котором я хоть сколько-нибудь несвободен. Как бы то ни было – его смерть поразила меня особенным образом и – поверишь ли? – точно так же поразила меня смерть Пушкина и Лермонтова. Я считаю их моими потерями, и внутри меня не умолкает дисгармонический, сухо-мучительный звук, по которому я не могу не знать, что это мои потери, после которых жизнь много утратила для меня. Мягче подействовала на меня смерть Любови Б<акунин>ой, но подействовала. Еще прежде того, смерть матери,{341} с которою я тогда не был слишком разорван развитием, познакомила меня с этим чувством, безотрадным и болезненным, в котором не веришь своей потере, хотя и не сомневаешься в ней. И вот недавно, проезжая в Москву, в Новгороде же был встречен маленьким гробом: гроба я не видал, но видел скорбь отца.{342} В Москве попал прямо на похороны Щепкиной.{343} Недавно узнал о безнадежном состоянии Т. А. Б<акунин>ой.{344} И вот – третьего дня (11 апреля) был на похоронах А. Я. Краевской. Удивительное счастие на гробы и на могилы!

7 апреля доктор и акушер объявили ее вне опасности; на другой день располагался он слушать Листа и говорил со мною в этот вечер, как человек, избежавший ужасной опасности. Это было часу в 12 ночи, – а в это время у нее снова начинался бред и начались предсмертные страдания. Ничего не зная, он лег спать, а поутру она уже не узнавала ни его и никого. Посылаю к нему записку о разных делах по журналу и получаю в ответ: делайте, как знаете, голова ходит кругом – жена умирает. Еду к нему в страшном предчувствии и в какой-то уверенности в необходимости моего присутствия; ходит он бледный, желтый, черный, зеленый; в полуотворенную дверь вижу Лизавету Яковлевну,{345} рыдающую в зале. Вдруг бежит она к нему: засыпает! Обрадованный, бежит он туда. Я один; ужас, ужас трагический ужас полился по моим жилам, дыхание занялось, волосы встали; прислушиваюсь в полуотворенную дверь – молчание – страшное молчание – вот бежит Л<изавета> Я<ковлевна> – рыдает, а за нею идет он рыдая…

С Л<изаветой> Я<ковлевной> – припадок, истерика, род бешенства и сумасшествия – я с ней нянчился часа три и два раза на руках доносил до дивана – иначе она грянулась бы о пол. Он всё спрашивал и просил, чтобы растолковали ему, как это сделалось и возможно ли это. Она умерла в беспамятстве – ни одного слова от нее, ни улыбки прощальной, ни взгляда! Когда Л<изавета> Я<ковлевна> очувствовалась, она стала тиха и молчалива, ни слез, ни жестов. И теперь нельзя без сожаления видеть ее: тиха, молчалива, бледна и худа. Только перед выносом она упала на пол, рыдая без слез; но потом, и в церкви, и на могиле, тверда, бледна и молчалива, как теперь. В тот же вечер он сказал мне, что надо попросить Кирюшу снять портрет. Пришедши от него домой часу в 4-м, я написал письмо к тебе и записку к Кирюше.{346} Добрый Кирюша, который давно уже бросил портреты, чтоб отличиться на экзамене, часов в 9 явился к нему, и когда я пришел, увидел его у стола, подле тела, с палитрой и кистью – портрет удался. На другой день (на 3-й после смерти) она начала гнить; Кр<аевский> переехал к Брянским, и это известие о запахе его еще более растерзало. Хочу видеть! Но мы боялись, что этот вид его слишком поразит, и Л<изавета> Я<ковлевна>, пришедши вечером в пятницу, сказала ему, что велела заколотить гроб. Услышав шум, вхожу, и он

Скачать:PDFTXT

Письма (1841–1848) Белинский читать, Письма (1841–1848) Белинский читать бесплатно, Письма (1841–1848) Белинский читать онлайн