Скачать:PDFTXT
Письма (1841–1848)

мною в качестве[131] жены, только без брака. И Вы не стали бы сравнивать Вашего положения с положением Eugênie,{696} с которым у Вас ровно ничего нет общего. Простите меня, милая Marie, за дерзость и жесткость моей шутки насчет состояния Вашего мозга: право, о нем нельзя сказать, чтобы оно было сладко, как сахар. Вы немного лукавите передо мною и прежде всего перед самой собою, но я Вас вижу насквозь. Вы не хуже меня понимаете, что поездка в Петербург – дело очень простое, вроде моих поездок с Маросейки в Сокольники; но у Вас слаб характер, очень слаб, и Вы не можете прямо смотреть в глаза Вашему многоценному дяденьке, когда он с Вами несогласен. Вот и всё. Вы до такой степени esclave[132] перед своим высокоценным дядюшкою, что убеждаете себя насильно в его образе мыслей,[133] не дерзая ему противоречить. Вот и всё. У Вас нет силы быть самой собою. Это жаль, очень жаль, тем более жаль, что, когда Вы являетесь самой собою (как в письме 5 октября), Вы бываете святы, нравственно прекрасны, достойны обожания и удивления, высоки и благородны, блистаете всем, чем велика и благодатна натура женщины. И зато, если бы Вы знали, какое сострадание возбуждаете Вы к себе, когда находитесь под влиянием Вашего подьячественного дядюшки! Святители! Вы ли это, Марья Васильевна? Нет, это Марфа Васильевна!.. Я не знаю, как мне благодарить бога, что я получил от Вас письмо от 5 октября. Если умру скоро, велю положить с собою в гроб это письмо, как лучшее и прекраснейшее, чем порадовала меня судьба и жизнь. Это письмо еще дорого для меня и с другой стороны: оно для меня – Ваш духовный портрет. Без него Ваш светлый образ затмился бы в душе моей, и я, как сумасшедший, измучил бы себя тщетным усилием вспомнить, кого же и что же любил я в Вас… Но теперь мне только стоит прочесть его, – и передо мною снова восстает прекрасный и светлый образ лучшей женщины, какую только встретил я в жизни, женщины, которая много любила и много страдала, женщины, которую полюбил я за ее любовь и ее страданье, за ее возвышенный и простой ум, за ее горячее сердце и благородную душу…

Перечитав Ваше сегодняшнее письмо, я с ужасом остановился на одном месте в нем. Вы пишете, каково бы Вам было, если б в Петербурге Вас встретил кто из московских и посмотрел бы на Вас таким взглядом, от которого не поздоровится. Кто же это, Marie? Уж не Любовь ли, горничная Вашей кузины? Или не тот ли милый родственник Ваш, что такой мастер на лакейские любезности и кучерские каламбуры? Но кто бы ни был – он лакей, холопская подлая душа, если бы осмелился с презрением посмотреть на Вас за то только, что Вы решились приехать к своему жениху в Петербург, вместо того, чтобы дожидаться его к себе в Москву. Ну, Marie, как же слабо в Вас сознание Вашего достоинства, как же мало в Вас уважения к самой себе, если взгляды лакеев, кучеров, свинопасов и чиновников могут заставлять Вас потуплять Ваши глаза и страдать. Вы ли это, Marie, или тень Ваша, призрак? Нет, эти строки необдуманно сорвались с пера, Вашего, и Вам, верно, теперь стыдно их.

Да, Marie, мы с Вами во многом расходимся. Вы, за отсутствием каких-либо внутренних убеждений, обожествили деревянного болвана общественного мнения и преусердно ставите свечи своему идолу, чтоб не рассердить его. Я с детства моего считал за приятнейшую жертву для бога истины и разума – плевать в рожу общественному мнению там, где оно глупо или подло, или то и другое вместе. Поступить наперекор ему, когда есть возможность достигнуть той же цели тихо и скромно, для меня – божественное наслаждение. Зачем пишу я это Вам? Затем, что в Ваши светлые минуты, когда Вы будете самой собою, Вы поймете это и скажете: если б он был не таков, я бы, может быть, больше любила его, но меньше уважала…

Впрочем, нас разделило воспитание, а не природа. Я люблю и уважаю Вашу натуру, люблю и уважаю Вас, как прекрасную возможность чего-то прекрасного. В самом деле – чем же виноваты Вы, что родились и воспитались в «дистанции огромного размера»,{697} в городе княгини Марьи Алексеевны?..

А между тем в этом городе есть и хорошие, даже очень хорошие люди. Я отдыхал душою в семействе Корш, чуждом всяких предрассудков. Ах, если бы знали Вы, Marie, что за существожена Герцена!{698} Она, девушкою, бежала от своей воспитательницы и благодетельницы – гнусной старухи, которая попрекала ее каждым куском, – бежала от нее, чтобы обвенчаться с теперешним мужем своим, и – поверите ли – не умерла, не впала в белую горячку, не сошла с ума от этого. Это женщина, подобно Вам, больная, низкого роста, худая, прекрасная, тихая, кроткая, с тоненьким голоском, но страшно энергическая: скажет тихо, – и бык остановится и с почтением упрется рогами в землю перед этим кротким взглядом и тпхим голосом. Наталья Александровна не побоялась бы познакомиться с Eugênie. Когда я был у Г<ерцена> в деревне,{699} – даже меня поразила царствующая там европейская свобода. Все мужчины в блузах (род рубашки, опоясанной кожаным ремнем); гуляя, раз я пожаловался на усталость и жар, и ко мне все пристали (и она), чтобы я снял с себя сертук и понес его на плече. Раз я сконфузился даже, когда она подшутила над моею чиновническою (всё глупое и подлое есть чиновническое) вежливостию, что я поклонился ей, выходя из-за обеда. Как жаль, что Вы с нею незнакомы: она вывела бы Вас из затруднительного положения и указала бы Вашей совести большую дорогу. Б<откин> возил к ней знакомиться Armance, и та была очень довольна этим знакомством. Порядочный человек также и Грановский. Когда шли толки о том, надо ли обвенчаться Б<откину> с Arm, или остаться им без венца в интимных отношениях, – я сказал, что это невозможно в нашем обществе, ибо, прежде всего, кто же захочет быть знакомым с Arm? – «Жена Герцена и моя{700} жена прежде всех», – сказал Грановский. Право, Marie, всё это не дурные люди, и они образуют собою свой отдельный круг общества, который, кроме себя, никого знать не хочет и никем не интересуется, но которым многие и многие очень интересуются. Как жаль, Marie, что Вы не знаете никакого круга, кроме круга Ваших родственников, которые – люди добрые, не спорю, но по тону, манерам и понятиям принадлежат к самым низшим слоям русского общества. Что же касается до Вашего дядюшки, – я его смертельно ненавижу, как самого лютого врага моего. Если я с ним увижусь когда-нибудь, это будет не на радость Вам: Вы знаете,[134] как я не умею владеть лицом и взглядом моим: при встрече с ним мой взгляд выразит смертельную ненависть. Этот человек осмелился стать между мною и Вами и мнимым правом своего родства, может быть, разрушить наше счастие. Проклятие ему!

Итак, Marie, наше дело отложено. Мысль эта сжимает мне сердце. От нее мне стало холодно, и я почувствовал отвращение от себя и от жизни. Хотелось бы умереть, и жаль, что упустил прекрасный случай. Не знаю, как подействует на Вас это письмо, но в нем Вы должны видеть только мою прямоту, а следовательно, и мою любовь к Вам. Если б я не любил Вас искренно и глубоко, отсрочка меня обрадовала бы и не сделала бы несчастным (ибо слово опечалила здесь слабо), и я сумел бы замаскироваться, притворившись спокойным и согласным с Вами. Но я люблю Вас, – и меня огорчают Ваши недостатки, я болезненно страдаю от них. Признаться ли Вам: я всё еще не совсем потерял надежду, что ангел света победит в Вас ангела тьмы, что Вы сознаете свое смешное заблуждение и, не по долгу, а по любви, весело и бодро пуститесь в Питер, чтоб дать мне счастие, которого я несколько заслуживаю в качестве человека скорбящего и работающего, ибо только таким, по моему мнению, должна быть наградою любовь женщины. Не забывайте, Marie, что я даже не прошу Вас, а только надеюсь – и не на Вас, а на бога, который, сжалившись над моими невыносимыми страданиями, может быть, озарит Вашу спутанную и оглушенную родственными толками голову светом сознания. Вы с чего-то вообразили, что я пишу под влиянием моих друзей (как ни тяжело мне было при чтении Вашего письма, но эти строки заставили меня рассмеяться): не пишите-ко Вы под влиянием Ваших родственников, но пишите под диктовку Вашего сердца, которое одно люблю я, одно хочу знать – а что мне до Ваших родственников, равно как и им до меня? У меня есть только один друг, который может иметь и действительно имеет на меня влияние, – это Б<отки>н, но его теперь, «в минуту жизни трудную»,{701} нет со мною. Я очень люблю и уважаю моих петербургских приятелей, но никто из них не имеет на меня никакого влияния. Всех больше ценю я голову Тургенева, но он-то именно до сих пор и не подозревает, что я женюсь. Но забавнее всего Ваша премудрая и глубокомысленная догадка, что я пишу под влиянием Кр<аевско>го, – мне и теперь еще смешно при мысли о ней. Знаете ли Вы, что Кр<аевский> не видал ни одного ни Вашего, ни моего письма и что если я говорил с ним о моем деле, то более с точки зрения хозяйственной, денежной, практической. Знаете ли Вы, что я пишу к Вам вот уже пятое письмо, не видавши Кр<аевского> сперва за моей собственной болезнию, а теперь за его болезнию, ибо он всё еще лежит, с середы уже другая неделя, и недавно только очувствовался? Полноте. Marie, пускаться в политики и строить догадки: Вы не мастерица на это. Идите-ко прямою дорогою – дорогою сердца. Ум женщину часто обманывает; сердценикогда. Спрашивайтесь одного его. У меня есть вера в него, что оно спасет и осчастливит меня. А то я погибаю и глубоко несчастлив. Кр<аевский> болен, «Отечественные записки» запущены – у меня ни строки, а уж 15 число; примусь писать, принужу себя – не могу – внутренняя мука путает мысли.[135] Спасите меня, но не жертвою, не чувством долга, а любовью и здравым рассудком. Укрепитесь сознанием – и Вы исполнитесь силою. Бросьте

Скачать:PDFTXT

Письма (1841–1848) Белинский читать, Письма (1841–1848) Белинский читать бесплатно, Письма (1841–1848) Белинский читать онлайн