Скачать:TXTPDF
Римские элегии

действительно смешон – именно потому, что он анахронизм; явись же он в свое время – он был бы велик, возбуждал бы удивление, а не смех. В этом смысле смешна и «Энеида», которая, во время упадка римской доблести, во время разврата, вздумала прикинуться простодушным эпосом пасторально-героических времен и объявить незаконные притязания на родство с божественною «Илиадою»{15}.

Подражать поэзии известного народа или какого-нибудь поэта – совсем не то, что писать в духе той или другой поэзии, того или другого поэта. Всяким подражанием необходимо предполагается сознательное преднамерение и усилие воли; проникновение же в дух какой-либо поэзии есть действие свободное, непосредственное. От подражания происходит только мертвый список, рабская копия, которые лишь по наружности сходны с своим образцом, но в сущности не имеют ничего с ним общего. Трагедии Корнеля, Расина и Вольтера могут еще иметь какое-нибудь значение и какую-нибудь цену, как отголосок современных идей, как отражение современного общества, хотя и в неестественной форме; но как подражания трагедиям Софокла и Эврипида, как изображения греческих характеров и греческой жизни, – они смешны, нелепы, карикатурны, лишены даже всякого призрака здравого смысла, не только поэзии. Творчество в духе известной поэзии, жизнию которой проникнулся поэт, есть уже не список, не копия, но свободное воспроизведение (reproduction), соперничество с образцом. Для доказательства достаточно указать на «Торжество победителей» и «Жалобы Цереры» – пьесы Шиллера, так превосходно переданные по-русски Жуковским. Эллинская речь исполнена в них эллинского духа; пластические образы классической поэзии дышат глубокостию и простодушием древней мысли; в окончательных стихах первой пьесы заключается весь кодекс верований, вся мудрость и философия жизни греков:

Смертный, силе, нас гнетущей,

Покоряйся и терпи!

Мертвый, мирно в гробе спи,

Жизнью пользуйся, живущий!{16}

Искусство греков – высочайшее искусство, норма и первообраз всякого искусства. Чуждое всех других элементов, покорное только самому себе, оно является в первобытной, типической самостоятельности, чистое, беспримесное, исключительно действующее собственным орудием – формами и образами. В прекрасной наготе своей оно дышит целомудрием и какою-то святостию и чистотою мысли. Давно уже все согласились, что нагие статуи древних успокоивают и умиряют волнения страсти, а не возбуждают их, – что и оскверненный отходит от них очищенным. Исключение остается за людьми, чуждыми эстетического чувства, не понимающими красоты. Красота – не истина, не нравственность; но красота родная сестра истине и нравственности. Красота не служит чувственности, но освобождает нас от чувственности, возвращая духу нашему права его над плотию. Животное не требует от своей самки красоты, по требует только, чтоб она была самкою. Грустно думать, что требования многих людей, в этом отношении, нисколько не разнятся от таких требований; но еще грустнее думать, что на многих людей-самцов и людей-самок красота производит действие возбудительного настоя. Кто же виноват в этом – красота или люди? Конечно, последние, потому что человек должен быть мужчиною, а не самцом, женщиною, а не самкою. Варвар-турок покупает на базаре женщину, и чем прекраснее она, тем более готов он купить ее; в средние же века не редкость были рыцари, подобные Тогепбургу, воспетому Шиллером, рыцари, которые, не встретив ответа на свое чувство, сражались на отдаленном Востоке за святой гроб и остаток жизни проводили в шалаше, не спуская взора с окна жестокой красавицы…{17} Торжество духа (ибо красота есть явление духа) особенно поразительно в благородных натурах при взаимной любви. Гордая сила мужчины робко смиряется при кротком и ясном взоре слабой красоты. Забывая обаяние наслаждения, он ищет блаженства в одном присутствии красоты, которое веет миром и прохладою на бурю чувств его. Чувство его полно религиозного благоговения; любовь его похожа на обожание; самое наслаждение кротко, целомудренно и чисто. Не правда ли, что здесь красота производит, по-видимому, обратное и неестественное действие? – Нет; только такое действие красоты истинно и естественно… Здесь мы не можем не вспомнить этих слов божественного Платона, полных такой глубокой мудрости в смысле и такой силы и поэзии в выражении: «Красота одна получила здесь жребийбыть пресветлою и достойною любви. Не вполне посвященный, развратный, стремится к самой красоте, несмотря на то, что носит ее имя; он не благоговеет перед нею, а, подобно четвероногому, ищет одного чувственного наслаждения, хочет слить прекрасное с своим телом… Напротив, вновь посвященный, увидев богам подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепещет; его объемлет страх; потом, созерцая прекрасное, как бога он обожает, и если бы не боялся, что назовут его безумным, он принес бы жертву предмету любимому»…[2]{18}

Конечно, понятия греков и понятия рыцарские о красоте – не одно и то же, хотя те и другие выходят из одного источника. Разница заключается в возрасте человечества, выраженном Грециею и Западною Европою средних веков: первая выразила, так сказать, младенчество одухотворенного человечества[3], а вторая – юношеский период его жизни. Грек боготворил природу, прозревая веяние духа в ее прекрасных формах; средние века были царством духа, объявившего войну природе. Кроме климатических причин, строгость в одежде была в средние века первым условием целомудрия: нагота оскорбляла его. Грек в наготе видел только изящную природу, а идея красоты уже сама собою отстраняла в его глазах идею о низком и постыдном. В этом виден взгляд младенца: дети не стыдятся наготы и потому самому уже невинны в ней. Но в известный возраст и в них пробуждается чувство бессознательной стыдливости. Грек боготворил эту стыдливость, как грацию; она была, в его глазах, необходимою спутницею красоты, – и его прекрасные статуи как бы стыдятся своей собственной наготы. Понятия грека об отношениях обоих полов выходили из понятия о красоте, созданной для наслаждения, но наслаждения целомудренного. Стыдливость подруги возвышала для него прелесть и цену наслаждения. Тайна жизни грека заключалась в естественности, просветленной эстетическим чувством, живым созерцанием красоты. И потому он с детским простодушием называл все вещи, все предметы их настоящим именем. Батюшков называет это грубостию, но справедливо замечает, что «эта грубость может даже соединиться с некоторым простодушием, совершенно противным нашему искусству выражать все полусловами и развращать сердце, не оскорбляя слуха и вкуса»[4]. Вот отчего Гомер мог рисовать такие картины, на которые художник нашего времени никогда не осмелится; вот почему эти картины не только не безнравственны, но даже в высшей степени нравственны, – и те ошибаются, которые думают, что они могут иметь вредное влияние на фантазию и чувство юноши, недавно вышедшего из отрочества, или молодой девушки. Грех состоит в сознании греха: дитя может очень невинно говорить о самых виновных предметах; а взрослый человек с испорченною нравственностью и о самых невинных предметах может говорить очень виновно. Грех состоит не в том, чтоб знать, но в том, чтоб ложно, криво, дурно знать. Для людей молодых нет ничего вреднее знания, тайком приобретенного. Это своего рода контрбанда. В известные лета сама природа непосредственно открывает людям тайны, которых они и не подозревали в своем детстве. В это время не только не должно скрывать от молодых людей известные тайны-природы, но, – напротив, открывать их: это единственное средство спасти их от сетей пагубной чувственности. Только это должно делать умеючи и тайны природы просветлять чувством красоты и целомудрия, передавать их не как смешные предметы, годные только для кощунства, но как великое таинство творящего духа. У нас обыкновенно думают, что девственная чистота состоит в младенческом неведении: ложная мысль! Если добродетель есть неведение, то все животные – предобродетельные особы. Добродетель девушки не в том, чтоб она младенчески не знала, но в том, чтоб она младенчески знала и, в знании, оставалась чистою и девственною. Поэтому чтение Гомера не только не вредно, но положительно полезно молодым людям обоего пола. Только надобно, чтоб этому чтению не придавалось никакой тайны, чтоб оно было законно, явно и не прерывалось при входе постороннего человека. Что же касается в особенности до юношей – Гомер преимущественно должен быть предметом их школьных изучений, классных занятий.

Что может быть прекраснее, грациознее и невиннее следующей картины из «Илиады», – хотя ее предмет, сам по себе или изображенный не эстетически, мог быть и не совсем невинен? – Желая отвратить внимание Зевеса от боя троян и греков, чтоб он не вздумал подать помощь ненавистным ахеянам, волоокая Гера решилась обаять его чарами любви и наслаждения:

Гера вошла в почивальню, которую сын ей любезный

Создал Гефест: к вереям примыкались в ней плотные двери

Тайным запором, никем от бессмертных еще не отверстым:

В оную Гера вступив, затворила блестящие створы,

Там амирозической влагой она до малейшего праха

С тела прелестного смыв, умастилася маслом чистейшим,

Сладким, небесным, изящнейшим всех у нее благовоний:

Чуть сотрясала его в медностенном Крониона доме,

Вдруг с земли и до неба божественный дух разливался.

Им умастивши прекрасное тело, власы расчесала,

Хитро сплела и сложила, и волны блистательных кудрей,

Пышных, небеснодушистых, с бессмертной главы ниспустила.

Тою душистой оделася ризой, какую Афина,

Ей соткав, изукрасила множеством дивных уборов;

Ризу златыми застежками выше грудей застегнула.

Стан опоясала поясом, тьмою бахром окруженным.

В уши прекрасные серьги, с тройными подвесями, вдела,

Ярко игравшие: прелесть кругом от богини блистала.

Легким покровом главу осенила державная Гера,

Пышным, новым, который, как солнце, сиял белизною.

К светлым ногам привязала красы велелепной плесницы.

Так, для очей восхитительным тело украсив убранством,

Вышла из ложницы Гера и Зевсову дочь Афродиту

Вдаль от бессмертных других отозвала и ей говорила:

«Что я скажу, пожелаешь ли, милая дочь, мне исполнить?

Или отвергнешь, Киприда, в душе на меня сокрывая

Гнев, что я за данаев, а ты благосклонна к троянам?»

Ей отвечала немедленно Зевсова дочь Афродита:

«Гера, богиня старейшая, отрасль великого Крона!

Молви, чего ты желаешь; исполнить сердце велит мне,

Если исполнить могу я и если оно исполнимо».

Ей, коварствуя сердцем, вещала державная Гера:

«Дай мне любви, Афродита, дай тех сладких желаний,

Коими ты покоряешь сердца и бессмертных и смертных,

Я отхожу далеко, к пределам земли многодарной,

Видеть бессмертных отца Океана и матерь Тефису,

Кои питали меня и лелеяли в собственном доме,

Юную взявши от Реи, как Зевс беспредельно гремящий

Крона под землю низверг и под волны бесплодного моря.

Их я иду посетить, чтоб раздоры жестокие кончить.

Долго, любезные сердцу, объятий и брачного ложа,

Долго чуждаются боги: вражда их вселилася в души.

Если родителей я примирю моими словами,

Если на одр возведу, чтобы вновь сочетались любовью;

Вечно остануся я и любезной для них и почтенной».

Ей, улыбаясь пленительно, вновь отвечала Киприда:

«Мне невозможно, не должно твоих отвергать убеждений;

Ты почиваешь в объятиях бога всемощного Зевса».

Так говоря, разрешила на персях иглой испещренный

Пояс узорчатый: все обаяния в нем заключались;

В нем и любовь и желания, в нем и знакомства и просьбы,

Льстивые речи, не раз уловлявшие ум и разумных.

Гере его подала и такие слова говорила:

«Вот мой пояс узорный: на лоне сокрой его,

Скачать:TXTPDF

Римские элегии Белинский читать, Римские элегии Белинский читать бесплатно, Римские элегии Белинский читать онлайн