только, что оно невыполнимо, – и роман оканчивается ничем. Героиня его, Татьяна, и второстепенное лицо Ленский – чудные, прекрасные человеческие образы, благороднейшие натуры; но уже по этому самому они чужды всего остального мира окружающих их людей, связаны с ними только внешними узами; между своими – они как будто между врагами, у себя дома – как будто в неприятельском стане; они – явления отдельные, исключительные и как бы случайные, как великие таланты в русской литературе… Окружающая их действительность ужасна – и они гибнут ее жертвою, и тем скорее, что не понимают, подобно Онегину, ее значения и доверчивы к ней… Весь этот роман – поэма несбывающихся надежд, недостигающих стремлений, – и будь в ней то, что люди не понимающие дела называют планом, полнотою и оконченностию, – она не была бы великим созданием великого поэта, и Русь не заучила бы ее наизусть… Это приводит нам на память другое русское создание – «Невский проспект» Гоголя, в котором художник Пискарев погиб жертвою своего первого столкновения с действительностию, а подпоручик Пирогов, поевши в кондитерской сладких пирожков и почитавши «Пчелки», забыл о мщении за кровную обиду…
Вот где видно только начало русской литературы, но еще не русская литература. Она только что начинается, но ее еще нет, и начинается она с Пушкина, а до него решительно не было русской литературы; вместо нее была словесность – ряд отдельных, ничем не связанных между собою явлений, вышедших не из родной почвы русского духа, а из подражании чужим образцам…
Не знаем, как покажется читателям наш взгляд на русскую литературу; но что касается до нас собственно – по пословице «что у кого болит, тот о том и говорит» – мы и тому рады, что постарались решить вопрос ко взаимному удовольствию обеих сторон – и той, которая не признает существования русской литературы, и той, которая держится за нее обеими руками. Да, мы так этому рады, что продолжим наши доказательства, но теперь уже чисто практическими фактами, чтоб всякий, имеющий глаза, мог видеть.
Литература не может существовать без публики, как и публика без литературы: это факт, столь же неоспоримый, как и почтенная истина, что дважды два – четыре. А есть ли у нас публика?.. Прежде чем решим этот вопрос, определим сперва, что такое публика. Если под этим словом разумеется известное число людей, читающих и покупающих книги, то, конечно, и у нас есть публика, хотя и небольшая относительно всей массы народонаселения, точно так же, как если под «литературою» должно разуметь известное количество печатных книг, то у нас есть литература, хотя и небольшая. Жители провинций, – и это, право, почтенные люди, – приезжая по делам в Петербург или Москву, между другими, более важными вещами, гостинцами для жен, дочерей и сыновей, покупают и книги; на макарьевской ярмарке, делая годовые закупки чая, кофея, сахара и прочего домашнего обихода, они запасаются и книгами. Журналы наши находят себе подписчиков, и даже очень много: у одного журнала, говорят, было их некогда – давно уж, около пяти тысяч{14}. Итак, у нас есть публика!.. Но некоторые под «публикою» разумеют другую сторону одного и того же народа, сознающего себя в литературе, – сторону, которая в созданиях пишущей стороны находит свой же собственный дух, свою же собственную жизнь. По этому мнению, которого и мы придерживаемся, публика находится в живом соотношении с своими писателями: те – производители, она – потребитель; те – актеры, она – зрители, награждающие актеров своим сочувствием, своими восторгами. Литература есть ее сокровище, ее добро: она судит о ее произведениях, назначает им цену, не дает возвышаться жалкой посредственности, ни глохнуть в забвении истинному таланту. Для публики занятие литературою не есть отдохновение от забот жизни, не сладкая дремота в эластических креслах после жирного обеда, за чашкою кофе, – нет, занятие литературою для нее res publica, дело общественное, великое, важное, источник высокого нравственного наслаждения, живых восторгов. Несмотря на бесконечное множество лиц, составляющих публику, она сама есть нечто единое, единичная живая личность, исторически развившаяся, с известным направлением, вкусом, взглядом на вещи. Поэтому публика видит в литературе свое, плоть от плоти своей, кость от костей своих, а не что-нибудь чуждое, случайно наполнившее собою известное число книг и журналов. Где есть публика, там писатели выговаривают народное содержание, вытекающее из народного миросозерцания, а публика свои участием, выражением своего восторга или неудовольствия показывает, до какой степени тот или другой писатель достиг в своем творении этой высокой цели. Где есть публика, там есть и общественное мнение, определенно произнесенное, есть род непосредственной критики, которая отделяет пшеницу от плевел, награждает истинное достоинство, наказывает жалкую бездарность или дерзкое шарлатанство. Публика есть высшее судилище, высший трибунал для литературы. Мы не будем говорить, есть ли у нас публика или до какой степени она есть у нас, но представим несколько фактов, и старых и новых, по которым пусть всякий делает какое ему угодно заключение. У нас был журнал, старавшийся знакомить нас современною Европою, распространявший мысль о движении мысли по закону сменения старого новым, об отсталости и устарелости всего, что не следит за успехами ума человеческого во времени. Верный своему направлению, этот журнал много пустил в оборот дельных понятий, много уничтожил незаслуженных авторитетов, еще больше уничтожил заплесневелых убеждений, литературных предрассудков, убил наповал влияние на нашу литературу французского псевдоклассицизма. Большое дело было им сделано! Правда, его заслуга была отрицательная: он много уничтожил дурного и ничего не утвердил хорошего; его призвание было – разрушать, а не созидать, но если вы на месте старого, безобразного дома хотите выстроить новый и красивый – вам нельзя будет сделать этого, если не сломаете старого, а это труд не малый! И вот журнал, о котором мы говорим, кончил свое дело вполне так что уж стал повторять самого себя; не говоря ничего нового, начал становиться сам в ряды отсталых благодаря быстрому ходу и движению всего нового. Наконец он прекратился. Надо сказать, что публика наша оценила его, отличив его от других: он был исключительным ее любимцем, и у него доходило иногда, как говорят, до 1500, и никогда не бывало меньше 1200 подписчиков, в то время как его собратия довольствовались и тремястами, а при шестистах подписчиках считали себя богачами и счастливцами{15}… Вдруг на его место является другой журнал и благодаря ловкой программе, оборотливости книгопродавца и содействию приятельской газеты приобретает вдруг около 5000 подписчиков. Что же? – все думают, что это будет журнал с мнением, направлением, что он пойдет дальше своего предшественника, будет высказывать что-нибудь положительное, будет зрелее, основательнее, глубже, словом: – начнет с того, на чем остановился его предшественник. – Ничего не бывало! Новый журнал дебютировал следующими глубоко философскими идеями: изящное не существует само по себе как абсолютная сущность, но есть понятие относительное, которое основывается на личном ощущении всех и каждого и выражается формулою: это хорошо, потому что мне нравится, и это дурно, потому что мне не нравится. Вот что называется итти с веком наравне! Вот истинный шаг вперед!.. Но этим проказа не кончилась: журнал простер несравненно далее свое «изволят потешаться над публикою»; Он вдруг провозгласил, что прогресс человечества – вздор, что, следовательно, история тоже – вздор; что разум – просто надувает человечество; что знание невозможно, наука и ученье – ни к чему не ведут; что исторические романы Вальтера Скотта – плод незаконного совокупления истории с поэзиею, и пр. и пр. Вследствие всех сих мудрых правил этот журнал поставил на одну доску великого Гёте с господином Кукольником, упал перед обоими ими на колени и, закрыв глаза, в восторге начал – кричать: «Великий Гёте! Великий Кукольник!» Это было сделано им при разборе «Торквато Тассо», произведения г. Кукольника, отличающегося несколькими довольно удачными стихами и теперь совершенно забытого. Вместе с произведениями Пушкина, Жуковского, князя Одоевского этот журнал начал печатать повестцы известного рода веселого содержания и стишки разных господ, неумевших даже нанизывать рифмы. Не довольствуясь этим, он постоянно, с какою-то систематическою расчетливостию, стал преследовать все, в чем есть хоть сколько-нибудь таланта, и покровительствовать всему, что отличалось бездарностию или посредственностию. И что же? публика тотчас увидела, что над нею «изволят потешаться», что ее «надувают» за ее же деньги, и – перестала подписываться на этот журнал?.. Как бы не так! Несмотря на то, что с обертки этого журнала, на другой же год его существования, слетели все блестящие имена, заманившие публику, несмотря на то, что все литературные знаменитости печатно отказались от участия в издании, – публика российская продолжала восхищаться им около пяти лет, до тех пор пока не заучили наизусть его милых острот и пока он не начал, истощив весь запас своего остроумия, повторять самого себя и потчевать ее «раздирательными» остротами, за неимением лучших… Вот вам и публика!.. Публика прочла Державина, Крылова, Батюшкова, Жуковского, заучила наизусть всего Пушкина, не говоря уже о Баратынском, Козлове, Виневитинове, Полежаеве, Языкове, Подолинском и многих других: надо было ожидать, что ее внимание может обратить на себя только что-нибудь необыкновенное, а возбудить восторг только что-нибудь великое… И что же? она не только пришла в восторг от умных, но чуждых вдохновения и поэтической жизни драм довольно известного в журнальном мире драматиста{16}, но даже поверила кому-то, сказавшему ей, что г. NN. – великий поэт, выше и Жуковского и Пушкина!..{17} Конечно, в стихотворениях г. NN. проблескивали иногда искорки дарования, но, во-первых, дарования чисто внешнего, ограниченного, а во-вторых, поэтические искры его светились сквозь глыбы диких изысканных и безвкусных фраз и образов, – этим ли талантом было восхищаться при Пушкине!.. Вот, едва прошло пять лет, – и стихи г. NN. не только не хвалят, даже и не бранят… Дети мы, дети! нам надо еще не изящных созданий Рафаэля, а игрушек с яркими красными цветами, с блестящею позолотою!..
Там, где есть публика, слова «литератор» и «критик» имеют определенное значение и не присваиваются себе всяким, кто только захочет, но приписываются только заслуге и достоинству. Там нельзя провозгласить себя знаменитым писателем, опекуном языка и любимцем публики за несколько жалких сочинений, в которых видна рутина и бездарность, и еще за постоянное двадцатипятилетнее маранье писчей и корректурной бумаги. Там освистали бы за громкое титло «критика» самовольно присваиваемое человеком, который признается печатно, что не только не понимает, почему Гёте называют великим гением, но даже почему почитают его и