воспользоваться открытиями Байера, что новгородцы суть кабардинцы, а бужане – татарские буджаки, или что Витичев на Днепре есть Витебск (на Двине); не умел воспользоваться и тем, что сделано для древнейшей истории Миллером, особенно касательно превращения царя Додона в скандинавского бога Одина. а Бовы-королевича в Бауса Оденовича; не умел воспользоваться и открытиями Струве, что Перун славянский именно есть скандинавский Тор; не умел воспользоваться и гипотезою Шлецера. что у нас на юге был особый азиятский народ, Rhos, неизвестная орда варваров, которые показались на западе и исчезли; шли с востока, но неизвестно откуда; названы россами, но неизвестно почему; прогнаны опять в свои пустыни не европейским просвещенном или храбростью, но случаем, только неизвестно куда; не умел воспользоваться гениальною мыслью рейнского патриотизма о внутреннем быте славян и значении русского славянского племени, забытого до IX века отцом человечества: не умел воспользоваться удивительно высокою мыслию об основании русского царства шайкою дерзких разбойников, жестоких шведских грабителей, призванных по неосторожности грубыми славянами в ландманы; не умел воспользоваться превосходными соображениями о том, как Елена перешла в католичество, потому что в Царь-граде все знакомые померли; наконец, следовало сказать: Карамзин не только не умел воспользоваться ни одною из этих ученых идей, но даже осмелился заметить, что Байер уважал сходство имен, недостойное замечание, и худо знал географию; что Миллер повторял датские сказки и что у Шлецера народы падают с неба и скрываются в землю, как мертвецы по сказкам суеверия… В самом деле, какой же ограниченный человек был Карамзин, не постигавший величия Байера, Миллера и Шлецера!.. Но послушаем Михаила Петровича: «Как философ, он имеет еще меньше достоинств, и ни на один философский вопрос не ответят мне из его «Истории». Апофегмы Карамзина в «Истории» суть большею частию общие места. Взгляд его на историю как науку неверный, и это ясно видно из предисловия». В чем состоит неверность взгляда Карамзина, несправедливость общих мест его «Истории» и какие философские вопросы занимали ум почтенного профессора, – любители истории не узнали, потому что и доныне еще не увидела свет божий обещанная профессором (1829) книга «Карамзин, собрание статей, относящихся до «Истории»«. Вместо ее Михаил Петрович начал упражняться в стихах и прозе: от профессора истории, так строго осудившего славное творение историографа, все русские ждали доказательств; но вместо разбора Карамзина в 1830 году явилась «Марфа Посадница новгородская», трагедия в 5 действиях, в стихах. Почтенный профессор хотел испытать свои силы в историческом роде, а именно: когда бессмертная Екатерина ввела при дворе русский язык, то за каждое иностранное слово, употребленное в разговоре, определялось в виде наказания – выучить 100 стихов из «Тилемахиды»; в наше время, при славном внуке Екатерины Великой, русская народность опять воскресает; но если бы, для введения в общество русского языка, введено было подобное же наказание, то где современная «Тилемахида»? Почтенный профессор истории чувствовал этот важный недостаток и – удачно восполнил его знаменитою «Марфою Посадницею», написанною такими стихами, какие уже не показывались со времен «Тилемахиды» Василья Кирилловича. – В 1832 году вышли «Повести Михаила Погодина» (в 3 частях), написанные почтенным автором в дидактическом роде: ловкий и остроумный профессор истории хотел представить очевидное доказательство, что у кого нет ни слога, ни воображения, ни глубины мысли, тому не должно писать повести. Убедив себя и читателей в этой великой истине, он решился опять испытать свои силы в стихах a la Trediakowsky и с этою целию написал драму «Петр Великий», которая доныне остается ненапечатанною, хотя отрывки и явились было к русским читателям: почтенный профессор истории убедился наконец на опыте, что пародия на стихи и на шекспировское создание из жизни бессмертного императора была бы только оскорблением памяти великого человека, и потому, как русский патриот, обрек свою драму на вечное забвение. В благодарность за это русские почитатели г. Погодина уже терпеливо стали ждать появления давно обещанного исторического творения. В 1835 году они с радостью прочли объявление, что вышла «История в лицах о Димитрии Самозванце, сочинение М. Погодина», но почтенный профессор истории на этот раз вздумал пошутить: под именем «Истории в лицах» он попотчевал своих читателей опять драмой, только в прозе. Это сочинение, кажется, написано автором с благою целию – решительно и окончательно убедить всех своих друзей и почитателей в совершенной неспособности писать драму, даже в прозе. Успешно достигнув этой цели, почтенный автор принялся отделывать «Историю», как философ.
Пока издавался «Московский вестник», М. П. Погодин умел приобресть себе хорошую известность, как знаток русской и всеобщей истории, несколькими умными и дельными критическими заметками на разные исторические сочинения; участие, которое принимал в издании журнала Юрий Иванович Венелин, оказалось в самых благотворных следствиях относительно развития мыслительности у Михаила Петровича. Но, по мере ослабления этого влияния, скандинавомания приобретала большую и большую силу над почтенным автором «Марфы» и «Истории в лицах», наконец возобладала им совершенно, и чем далее шел он, тем глубже погружался в тинистое болото диких мыслей и странных выражений.
Все это, или почти это, было уже сказано о г. Погодине в странной брошюре: «Современные исторические труды в России: М. Т. Каченовского, М. П. Погодина, Н. Г. Устрялова…» и пр., о которой читатели наши могут справиться в 5-й книжке «Отечественных записок» нынешнего года, в отделе «Библиографической хроники», стр. 31–32{27}. Во всех этих нападках на г. Погодина есть своя доля правды; но они здесь неуместны и производят на читателя неприятное впечатление: читатель видит, что г. Погодина бранят совсем не за те факты, которые выставляют на вид, а за то, что он разделяет мнение Шлецера. Это возмутительно! Можно не соглашаться с мнением другого, можно и даже должно опровергать его; но кому бы то ни было ставить в преступление мнение об ученом предмете и преследовать за него ненавистью и ругательством, это ни на что не похоже! Отделав a la Attila (ведь Аттила был тоже славянин?){28} всех байериан, миллериан и шлецериан, г. Савельев раздает венцы мученичества, славы и величия всем историческим критикам в славянофильском духе, преимущественно нее – Венелину, г. Морошкину и самому себе, г. Савельеву-Ростиславичу!..
Мы не будем входить в разбор мнений г. Савельева о Венелине. Скажем только, что все странности этого странного человека г. Ростиславич безусловно принимает за несомненные истины и что он, столь строгий к Байеру и Шлецеру за их филологические натяжки, в филологической дыбе Венелина видит свободные и рациональные филологические выводы. Для него ясно, как день божий, что гунны были славяне, а Аттила – Телан, что франки были тоже славяне, и т. п.{29}. Всему этому он так рад, всем этим он так горд, как будто бы и в самом деле для нас, русских XIX века, большая радость – кровное родство с варварами-гуннами и их Тамерланом – Аттилою, грозившим гибелью будущей европейской цивилизации!.. Что касается до нас, мы охотно признаем в Венелине, как в ученом, хорошие стороны. Это был один из тех умов замечательных, но парадоксальных, которые вечно обманываются в главном положении своей доктрины, но открывают иногда истины побочные, которых касаются мимоходом. Страстный к своему предмету, владевший огромною, хотя и специальною ученостью, исступленный славянин, Венелин, доказывая нелепость – славянизм большей части народов, игравших роль в Европе средних веков до крестовых походов, в то же время обогатил свои сочинения интересными побочными сближениями и выводами, может быть, действительно поубавил число народов, доказав, что один и тот же народ принимался за нескольких, потому что был известен под разными именами, и т. п. Немцы не будут благодарны Венелину за ославянение немцев; но в том, что касается собственно славян, указания Венелина могли бы иметь свою цену и в глазах немцев, не знающих славянских наречий, если б только истинно ученая и беспристрастная рука отделила в сочинениях Венелина плевелы от зерен. Усердие Венелина к успехам просвещения болгар, доказанное не одними словами, но и делом, любовь и признательность, которые успел он возбудить в них к себе, дают о нем хорошее понятие, может быть, еще более как о человеке, нежели как об ученом. Suum cuique![5] Но смотреть на Венелина, как на славянского Нибура, как на великого ученого, который оказал человечеству услугу не меньше услуги, например, Коперника, видеть в ультраславянизме что-нибудь другое, кроме болезненной односторонности, верить ему на слово, что гунны и франки – славяне, а Аттила – Телан, и т. п., – все это, воля ваша, не больше, как только смешно и жалко! Есть же, наконец, вещи, о которых нельзя говорить серьезно, не рискуя сделаться посмешищем в глазах людей с здравым смыслом.
Что касается до г. Морошкина, нельзя не отдать ему справедливости, как профессору, который любит свой предмет, говорит о нем с знанием дела, с жаром и увлекательностью убеждения. Но ведь он читает историю русского права, а не русскую историю, – и мы, право, не знаем, каким образом увлекся он пустым и бесплодным вопросом о происхождении Руси. По крайней мере он решает его столько же забавно, как и утвердительно. По его мнению, слово Русь происходит от рощи, прута, розги или лозы (Roscia, Pruthenia, Ruthe, Rosgi), другими словами, Россия значит древлянская или лесная земля, роща, лес. Тут у него играет роль даже жезл, сиречь палка, трость, батог (по-малороссийски кий) и т. д. Все это филологическое производство утверждено на глаголе расти. Скиф (чужак, по Венелину), по мнению г. Морошкина, значит лесной житель, урман (отсюда норманн), напоминающий аримана, значит лес; будин значит то же, что скиф (лесной житель); алан значит с лесом равный; роксоланы значит то же, что аланы, а благороднейшая отрасль роксолан суть рязанцы, а все эти имена значат то же, что россы… Далее, г. Морошкин находит Поволжскую или Туркестанскую Россию.
«Я верю, – говорит он, – арабским географам и не боюсь, когда они меня, истого славянина и русса, назовут турком: я точно турок, ибо я русс; турок есть также русс, как и я: ибо он славянин». Довольно! Охотников до курьезных вещей отсылаем к книге г. Морошкина: «О значении имени руссов и славян» (Москва, 1840), а если они испугаются целой книги, то к рецензии об этой книге в 63 нумере «Литературной газеты» 1841 года{30}. Очевидно, г. Морошкин пошел гораздо далее самого Венелина; и если нельзя сказать, чтоб, подобно Венелину, он мимоходом и стороною, сделал что-нибудь для знания, – зато нельзя сказать, чтоб он не довел до последней крайности его странностей. Но