полуотверсты очи,
Скромный мрак безмолвной ночи —
Дух в восторг приводят мой!..
Я один в беседке с нею:
Вижу девственну лилею,
Трепещу, томлюсь, немею…
. . . .
Но, Наталья, ты не знаешь.
Ты еще не понимаешь,
Отчего не смеет он
И надеяться? – Наталья!
Выслушай еще меня:
Не владелец я сераля,{14}
Не арап, не турок я;
За учтивого китайца,
Грубого американца
Не представь и немчурою
С колпаком на волосах,
С кружкой, пивом налитою,
И с цыгаркою в зубах;
Не представь кавалергарда
В каске, с длинным палашом —
Не тягчат моей руки.
По отделке и стиху это стихотворение слишком отзывается детскою незрелостию; но следующее и по стихам напоминает Батюшкова:
Лида! друг мой неизменный,
Почему сквозь легкий сон,
Часто негой утомленный,
Почему в любви счастливой
Видя страшную мечту,
Устремляешь в темноту?
Почему, когда вкушаю
Иногда я примечаю
Слезы тайные твои —
Ты рассеянно внимаешь
Речи пламенной моей,
Хладно руку прижимаешь,
Хладен взор твоих очей?
О, бесценная подруга!
Вечно ль слезы проливать?
Из могилы вызывать!
Верь мне: узников могилы
Там объемлет вечный сон,
Не прискорбен скорби стон.
Не для них весенни розы,
Сладость утра, шум пиров,
Откровенной дружбы слезы
И любовниц робкий зов!
Вздохом смерти воздохнул,
И, блаженством упоенный,
На груди твоей уснул.
Спит увенчанный счастливец!
Верь любви – невинны мы —
Нет! Разгневанный ревнивец
Не придет из вечной тьмы;
И завистливая тень
Близ любовников не станет,
Вызывая спящий день!
Пьесы: «Осгар» и «Эвлега» навеяны скандинавскими стихотворениями Батюшкова.{15} В то время пользовалось большою известностию действительно прекрасное послание Батюшкова к Жуковскому – «Мои пенаты». Оно родило множество подражаний. Пушкин написал в роде и духе этого стихотворения довольно большую пьесу «Городок».
Философом ленивым,
От шума вдалеке.
Живу я в городке
Безвестностью счастливом.
Я нанял светлый дом
С диваном, с камельком:
Три комнатки простые —
В них злата, бронзы, нет,
И ткани выписные
Не кроют их паркет;
Окошки в сад веселый,
Где липы престарелы
С черемухой цветут;
Где мне в часы полдневны
Березок своды темны
Прохладну сень дают;
Где ландыш белоснежный
Сплелся с фиялкой нежной,{16}
И быстрый ручеек,
В струях неся цветок,
Невидимый для взора.
Лепечет у забора.
Живет благополучно;
На улице карет
Скрыпит по мостовой,
Иль путник, в домик мой
Пришед искать ночлега,
Дорожною клюкой
В калитку постучится…
Блажен, кто веселится
В покое, без забот,
С кем втайне Феб дружится
И маленький Эрот;
Блажен, кто на просторе
В укромном уголке,
Не думает о горе,
Гуляет в колпаке,
Пьет, ест, когда захочет,
О госте не хлопочет!
Подобно Батюшкову, Пушкин в этом стихотворении говорит о своих любимых писателях, которые заняли место на полках его избранной библиотеки. Только он говорит не об одних русских писателях, но и об иностранных:
Друзья мне – мертвецы,
Парнасские жрецы,
Над полкою простою,
Под тонкою тафтою,
Со мной они живут,
Певцы красноречивы,
Прозаики шутливы,
В порядке стали тут.
Сын Мома и Минервы,
Он Фебом был воспитан,
Издетства стал пиит;
Всех больше перечитан.
Всех менее томит;
Соперник Эврипида,
Арьоста, Тасса внук —
Скажу ль?.. отец Кандида —
На полке за Вольтером
Виргилий, Тасс с Гомером,
Все вместе предстоят.
В час утренний досуга
Я часто друг от друга
Люблю их отрывать.
Питомцы юных граций —
С Державиным потом
Чувствительный Гораций
Является вдвоем.
Поэзией прелестной
Сердца привлекший в плен,
Ванюша Лафонтен!
Нашел приют надежный
С Крыловым близ тебя.
Психеи златокрылой!
О, добрый Лафонтен,
С тобой он смел сразиться,
Коль можешь ты дивиться,
Дивись: ты побежден![4]
Воспитанны Амуром,
Вержье, Парни с Грекуром
Укрылись в уголок
(Не раз они выходят
И сон от глаз отводят
Под зимний вечерок).
Здесь Озеров с Расином,
Руссо и Карамзин,
С Мольером-исполином
Фонвизин и Княжнин.
За ними, хмурясь важно,
Их грозный аристарх
Является отважно
В шестнадцати томах.
Хоть страшно стихоткачу
Но часто, признаюсь.
Над ним я время трачу.
Кладбище обрели
На самой нижней полке
Все школьнически толки,
Лежащие в пыли,
Визгова сочиненья,
Глупона песнопенья,{17}
Известные творенья,
Увы! одним мышам.
Мир вечный и забвенье
И прозе и стихам!
Но ими огражденну
Я спрятал потаенну
Сафьянную тетрадь,
Сей свиток драгоценный,
Веками сбереженный
От члена русских сил,
Двоюродного брата.
Драгунского солдата
Я даром получил.
Ты, кажется, в сомненьи…
Не трудно отгадать:
Так, это сочиненья,{18}
Презревшие печать.
Хвала вам, чада славы,
Враги парнасских уз!
Люблю твои забавы;
В посланиях твоих:
В сатире – знанье света
И слога чистоту,
И в резвости куплета
Игриву остроту —
И ты. .
. . .
. . .
. . .
Как, в юношески леты,
В волнах туманной Леты,
Их гуртом потопил;
И ты, замысловатый
«Буянова» певец,
И вкуса образец;
Который Мельпомены
Котурны и кинжал
Игривой Тальи дал!
Чья кисть мне нарисует,
Чья кисть скомпанирует
Тут вижу я: с Чернавкой
Подщипа слезы льет.
Но назову ль детину,
Что доброю порой
Тетради половину.
Наполнил лишь собой!
О ты, высот Парнаса
Но пылкого Пегаса
Намаранные оды,
Убранство чердаков,
Но здесь тебе не смею
Хвалы сплетать венок:
Свистовским должно слогом
Свистова воспевать;
Но убирайся с богом!
Как ты, в том клясться рад,
Не стану я писать.
Несмотря на явную подражательность Батюшкову, которою запечатлена эта пьеса, в ней есть нечто и свое, пушкинское: это не стих, который довольно плох, но шаловливая вольность, чуждая того, что французы называют pruderie[5], и столь свойственная Пушкину. Он нисколько не думает скрывать от света того, что все делают с наслаждением наедине, но о чем все, при других, говорят тоном строгой морали; он называет всех своих любимых писателей… Юношеская заносчивость», беспрестанно придирающаяся сатирою к бездарным писакам и особенно главе их, известному Свистову, также характеризует» Пушкина. —
В некоторых из «лицейских» стихотворений сквозь подражательность проглядывает уже чисто пушкинский элемент поэзии. Такими пьесами считаем мы следующие: Окно, элегии (числом восемь), Гораций, Усы, Желание, Заздравный кубок, К товарищам перед выпуском. Они не все равного достоинства, но некоторые, по тогдашнему времени, просто прекрасны. А тогдашнее время было очень невзыскательно и неразборчиво. Оно издало (1815–1817) двенадцать томов «Образцовых русских сочинений и переводов в стихах и прозе» и потом (1822–1824) их же переиздало с исправлениями, дополнениями и умножением и, наконец, не довольствуясь этим, напечатало (1821–1822) «Собрание новых русских сочинений и переводов в стихах и прозе, вышедших в свет от 1816 по 1821 год» и «Собрание новых русских сочинений и переводов в стихах и прозе, вышедших в свет с 1821 по 1825 год». Большая часть этих «образцовых» сочинении весьма легко могли бы почесться образчиками бездарности и безвкусия. «Воспоминания в Царском Селе» Пушкина были действительно одной из лучших пьес этого сборника, а Пушкин никогда не помещал этой пьесы в собрания своих сочинений, как будто не признавая ее своей, хотя она и напоминала ему одну из лучших минут его юности.{19} И потому стихотворения Пушкина, о которых мы начали говорить, имели бы полное право, особенно тогда, смело итти за образцовые и не в таком сборнике, – только через меру строгий художнический вкус Пушкина мог исключить из собрания его сочинений такую пьесу, как, например, «Гораций».{20} Перевод из Горация, или оригинальное произведение Пушкина в горацианском духе, – что бы ни была она, только никто ни из старых, ни из новых русских переводчиков и подражателей Горация не говорил таким горацианским языком, и складом и так верно не передавал индивидуального характера горацианской поэзии, как Пушкин в этой пьесе, к тому же и написанной прекрасными стихами. Можно ли не слышать в них живого Горация? —
Кто из богов мне возвратил
Того, с кем первые походы
И браней ужас я делил,
Когда за призраком свободы
Нас Брут отчаянный водил;
С кем я тревоги боевые
В шатре за чашей забывал
И кудри, плющем увитые.
Сирийским мирром умащал?
Ты помнишь час ужасной битвы,
Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
Как я боялся! как бежал!
Но Эрмий сам незапной тучей
Меня покрыл и вдаль умчал
И спас от смерти неминучей.
Ты снова в битвах очутился…
И ныне в Рим ты возвратился,
В мой домик темный и простой.
Садись под сень моих пенатов!
Давайте чаши! Не жалей
Ни вин моих, ни ароматов!
Готовы чаши; мальчик! лей;
Теперь не кстати воздержанье:
И, с другом празднуя свиданье,
В этом стихотворении видна художническая способность Пушкина свободно переноситься во все сферы жизни, во все века и страны, виден тот Пушкин, который, при конце своего поприща, несколькими терцинами в духе Дантовой «Божественной комедии» познакомил русских с Дантом больше, чем могли бы это сделать всевозможные переводчики, как можно познакомиться с Дантом, только читая его в подлиннике… В следующей маленькой элегии уже виден будущий Пушкин – не ученик, не подражатель, а самостоятельный поэт:
Медлительно влекутся дни мои,
И каждый миг в увядшем сердце множит
Все горести несчастливой любви
И тяжкое безумие тревожит.
Но я молчу; не слышен ропот мой.
Я слезы лью… мне слезы утешенье.
Моя душа, объятая тоской,
В них горькое находит наслажденье.
О, жизни сон! лети, не жаль тебя!
Исчезни в тьме, пустое привиденье!
Мне дорого любви моей мученье,
Пускай умру, но пусть умру – любя!
В пьесе «К товарищам перед выпуском» веет дух, уже совершенно чуждый прежней поэзии. И стих, и понятие, и способ выражения – все ново в ней, все имеет корнем своим простой и верный взгляд на действительность, а не мечты и фантазии, облеченные в прекрасные фразы. Поэт, готовый с товарищами своими выйти на большую дорогу жизни, мечтает не о том, что все они достигнут и богатства, и славы, и почестей, и счастья, а предвидит то, что всего чаще и всего естественнее бывает с людьми.
Разлука ждет нас у порогу;
Зовет нас света дальний шум,
И каждый смотрит на дорогу
В волненьи юных, пылких дум.
Уже в воинственном наряде
Гусарской саблею махнул;
В крещенской утренней прохладе
Красиво мерзнет на параде,
Другой, рожденный быть вельможей.
Не честь, а почести любя,
У плута знатного в прихожей
Покорным плутом зрит себя.
Несмотря на всю незрелость и детский характер первых опытов Пушкина, из них видно, что он глубоко и сильно сознавал свое призвание, как поэта, и смотрел на него как на жречество. Его восхищала мысль об этом призвании, и он говорит в послании к Дельвигу:
Мой друг! и я певец! и мой смиренный путь
В цветах украсила богиня песнопенья,
И мне в младую боги грудь
Влияли пламень вдохновенья.
Жажда славы сильно волновала эту молодую и пылкую душу, и заря поэтического бессмертия казалась ей лучшею целью бытия:
Что предпочел бы я скорей
Бессмертию души моей
Бессмертие своих творений.{21}
Таких и подобных этим стихов, доказывающих, сколь много занимало Пушкина его поэтическое призвание, очень много в его «лицейских» стихотворениях. Между ими замечательно стихотворение «К моей чернильнице».{22}
Подруга думы праздной,
Чернильница моя!
Мой век однообразный
Тобой украсил я.
Как часто друг веселья
С тобою забывал
Условный час похмелья
И праздничный бокал!
Под сенью хаты скромной,
В часы печали томной,
Была ты предо мной
С лампадой и мечтой.
В минуты вдохновенья
К тебе я прибегал
И музу призывал
На пир воображенья.
Сокровища мои
На дне твоем таятся.
Тебя я посвятил
Занятиям досуга
И с ленью примирил;
Она твоя подруга;
С тобой успех узнал
Хранит огонь