не из того ли, что они избавили нас от дворянской спеси?.. Странный вывод!.. Впрочем, пошедши от ложного начала, нельзя не дойти до ложных выводов… Странное зрелище: великий поэт видит зло в успехах просвещения, которое без насильственных переворотов смягчило грубость нравов и сблизило между собою дотоле разделенные сословия!..
Мне жаль, что тех родов боярских
Бледнеет блеск и никнет дух;
Мне жаль, что нет князей Пожарских,
Что о других пропал и слух;
Что их поносит и Фиглярин;
Что русский ветреный боярин (барин?)
Считает грамоты царей
Что в нашем тереме забытом
Растет пустынная трава;
Что геральдического льва
Демократическим копытом
Теперь лягает и осел:
Дух века вот куда зашел!
Многим показалось ужасно остроумною выходка о демократическом копыте осла, лягающего геральдического льва, и они так восхитились ею, что поверили древности этого геральдического льва, по наивному незнанию, что существование нашей геральдики есть искусственное и не простирается даже за полувек от настоящего дня… От этих стихов так и веет «Литературною газетою» 1830 года. Ничего не может быть нелепее, как приложение к нашему русскому быту факсов истории Западной Европы с ее католическими и рыцарскими преданиями, вовсе для нас чуждыми и нисколько к нам не идущими. И оттого слова: аристократический, демократический, встречающиеся изредка в русских стихах или русской прозе, тем смешнее и забавнее, чем серьезнее смотрят они… Пушкина, кажется, очень занимало общественное положение Байрона, гордившегося тем, что в его жилах текла королевская кровь, и более дорожившего своим званием лорда, нежели своим значением первого поэта Европы XIX века. Но Байрон – другое дело. Он – англичанин; его предрассудки имели значение историческое и национальное. Если б он и не сделался великим человеком, он все бы остался важным лицом в своем отечестве: обладателем огромного наследства, по праву рождения членом палаты лордов… Аристократизм – в этом слове заключается вся политическая конструкция Англии как государства, и потому там к партии тори принадлежат не одни дворяне, но и люди всех других сословий, которые в сохранении status quo видят для себя великий вопрос: быть или не быть?.. Как потомка старинной фамилии, Пушкина знал бы только его круг знакомых, а не Россия, для которой в этом обстоятельстве не было ничего интересного; но, как поэта, Пушкина узнала вся Россия и теперь гордится им, как сыном, делающим честь своей матери… Кому нужно знать, что бедный дворянин, существующий своими литературными трудами, богат длинным рядом предков, мало известных в истории? Гораздо интереснее было знать, что напишет нового этот гениальный поэт…
Забавны в сатирическом смысле последние стихи отрывка:
Вот почему, архивы роя,
Я разбирал в досужный час
Всю родословную героя,
О ком затеял свой рассказ
И здесь потомству заповедал.
Езерский сам же твердо ведал.
Что дед его, великий муж,
Имел двенадцать тысяч душ;
Из них отцу его досталась
Была давно заложена
И ежегодно продавалась;
А сам он жалованьем жил
И регистратором служил.
Увы! Sic transit gloria mundi![3] На кого же тут пенять, на кого жаловаться? Какие тут аристократы и демократы? Тут дело должно итти просто о мотовстве, о незнании хозяйства, о нерасчетливой жизни на авось, о естественном раздроблении имений через право наследства… Тем, которые тут проиграли, остается одно – вступить в tiers-état, но не спроста и для того, чтоб, во-первых, что-нибудь делать, а во-вторых, чтобы иметь более верные средства к существованию…
Вместо этой юмористической повести Пушкину лучше было бы написать дидактическую поэму о пользе свеклосахарных заводов или о превосходстве плодопеременной системы земледелия над трехпольною, как Ломоносов написал послание о пользе стекла, начинающееся этими наивными стихами:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые стекло чтут ниже минералов.
А между тем «Родословная моего героя» написана стихами до того прекрасными, что нет никакой возможности противиться их обаянию, несмотря на их содержание. И потому эта пьеса – истинный шалаш, построенный великим мастером из драгоценного паросского мрамора…
Теперь перейдем к трем лучшим в художественном отношении поэмам Пушкина – «Медному Всаднику», «Галубу» и «Египетским ночам».
«Медный Всадник» многим кажется каким-то странным произведением, потому что тема его, повидимому, выражена не вполне. По крайней мере страх, с каким побежал помешанный Евгений от конной статуи Петра, нельзя объяснить ничем другим, кроме того, что пропущены слова его к монументу.{3} Иначе почему же вообразил он, что грозное лицо царя, возгорев гневом, тихо оборотилось к нему, и почему, когда стремглав побежал он, ему все слышалось:
Как будто, грома грохотанье.
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой?..
Условьтесь в том, что в напечатанной поэме недостает слов, обращенных Евгением к монументу, – и вам сделается ясна идея поэмы, без того смутная и неопределенная. Настоящий герой ее – Петербург. Оттого и начинается она грандиозною картиною Петра, задумывающего основание новой столицы, и ярким изображением Петербурга в его теперешнем виде.
На берегу пустынных волн
Стоял Он, дум великих полн,
И в даль глядел. Пред ним широко
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.
И думал Он:
«Отсель грозить мы будем шведу;
На зло надменному соседу;
Природой здесь нам суждено
Сюда, по новым им волнам,
Все флаги в гости будут к нам —
И запируем на просторе!»
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво:
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темнозелеными садами
Ее покрылись острова —
И перед младшею столицей
Главой склонилася Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
Не перепечатываем вполне этого описания, исполненного такой высокой и мощной поэзии; но, чтоб проследить идею поэмы в ее развитии, напомним читателю заключение:
Неколебимо, как Россия!
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия:
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Была ужасная пора:
Об ней свежо воспоминанье…
Об ней, друзья мои, для вас
Начну свое повествованье.
Печален будет мой рассказ.
Содержание этого рассказа составляет описание страшного наводнения, постигшего Петербург в 1824 году. Это плачевное событие имеет прямое отношение к построению Петром Великим Петербурга, не по одной этой причине столь дорого стоившего России. С историею наводнения, как исторического события, поэт искусно слил частную историю любви, сделавшейся жертвою этого происшествия. Герой повести – Евгений, имя, так сдружившееся с пером нашего поэта, который с грустию описывает его незначительность, не соответствующую его понятиям о родословии:
Прозванье нам его не нужно —
Хотя в минувши времена
И, под пером Карамзина,
В родных преданьях прозвучало;
Но ныне светом и молвой
Оно забыто. Наш герой
Живет в Коломне, где-то служит,
Дичится знатных и не тужит
Ни о покойнице родне,
Ни о забытой старине.
Однажды лег он с грустными мечтами о своем житье-бытье; вечер был мрачен и бурен. На другой день сделалось наводнение —
И всплыл Петрополь, как тритон,
По пояс в воду погружен.
Картина наводнения написана у Пушкина красками, которые ценою жизни готов бы был купить поэт прошлого века, помешавшийся на мысли написать эпическую поэму – «Потоп»… Тут не знаешь, чему больше дивиться – громадной ли грандиозности описания или его почти прозаической простоте, что, вместе взятое, доходит до высочайшей поэзии. Однакож, боясь перепечатать всю поэму, пропускаем начало описания, чтоб поспешить к герою поэмы:
Тогда на площади Петровой, —
Где дом в углу вознесся новый,
Где под возвышенным крыльцом,{4}
С подъятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые, —
На звере мраморном верхом,
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений. Он страшился бедный
Не за себя. Он не слыхал,
Как подымался жадный вал,
Ему подошвы подмывая;
Как ветер, буйно завывая,
С него и шляпу вдруг сорвал.
Его отчаянные взоры
Недвижно были. Словно горы,
Из возмущенной глубины
Вставали волны там и злились.
Там буря выла, там носились
Обломки… Боже, боже!.. там —
Увы! близехонько к волнам,
Почти у самого залива —
Забор некрашеный да ива
И ветхий домик: там оне,
Его мечта… Или во сне
Он это видит? Иль вся наша
И жизнь не что, как сон пустой,
Насмешка рока над землей?
И он, как будто околдован,
Как будто к мрамору прикован,
И обращен к нему спиною,
В неколебимой вышине.
Над возмущенною Невою,
Сидит с простертою рукою
Гигант на бронзовом коне…
Когда наводнение утихло, Евгений на месте, где стоял дом Параши, нашел одну иву – и ничего больше. Несчастный сошел с ума. Бродя по улицам, преследуемый мальчишками, получая удары от кучерских плетей, раз —
Он очутился под столбами
Большого дома. На крыльце,
С подъятой лапой, как живые.
Стояли львы сторожевые,
И прямо в темной вышине.
Над огражденною скалою.
Гигант с простертою рукою
Сидел на бронзовом коне.
В этом беспрестанном столкновении несчастного с «гигантом на бронзовом коне» и в впечатлении, какое производит на него вид Медного Всадника, скрывается весь смысл поэмы; здесь ключ к ее идее…
Евгений вздрогнул. Прояснились
В нем страшно мысли. Он узнал
Где волны хищные толпились.
Бунтуя грозно вкруг него.
Кто неподвижно возвышался
Во мраке с медной головой
И с распростертою рукой —
Как будто градом любовался.
Кругом скалы с тоскою дикой,
И надпись яркую прочел,
И сердце скорбию великой
Стеснилось в нем. Его чело
К решетке хладной прилегло,
Глаза подернулись туманом,
По членам холод пробежал,
И вздрогнул он – и мрачен стал
Пред дивным русским великаном…
Задумался… Но вдруг стремглав
Бежать пустился… Показалось
Ему, что грозного царя,
Мгновенно гневом возгоря.
Лицо тихонько обращалось…
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой,
Как будто грома грохотанье.
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой —
И, озарен луною бледной.
Простерши руку в вышине.
На звонко-скачущем коне. —
Куда стопы ни обращал,
С тяжелым топотом скакал…
И с той поры, куда случалось
Итти той площадью ему,
В лице его изображалось
Смятенье: к сердцу своему
Он прижимал поспешно руку,
Как бы его смиряя муку;
Картуз изношенный сымал,
Смущенных глаз не подымал,
И шел сторонкой…
В этой поэме видим мы горестную участь личности, страдающей как бы вследствие избрания места для новой столицы, где подверглось гибели столько людей, – и наше сокрушенное сочувствием сердце, вместе с несчастным, готово смутиться; но вдруг взор наш, упав на изваяние виновника нашей славы, склоняется долу, – ив священном трепете, как бы в сознании тяжкого греха, бежит стремглав, думая слышать за собой,
Как будто грома грохотанье,
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой…
Мы понимаем смущенною душою, что не произвол, а разумная воля олицетворены в этом Медном Всаднике, который, в неколебимой вышине, с распростертою рукою, как бы любуется городом… И нам чудится, что, среди хаоса и тьмы этого разрушения, из его медных уст исходит творящее «да будет!», а простертая рука гордо повелевает утихнуть разъяренным