их светлые и домы
Увидим в песнях мы слепца.
Иль посетим Морвен фингалов,
Ту Сельму, дом его отцов,
Где на пирах сто арф звучало
И пламенело сто дубов;
С пустынной шепчется травой,
И только звезд бессмертных очи
Там светят с бледною луной.
Там Оссиан теперь мечтает
О битвах, о делах былых;
И лирой – тени вызывает
Могучих праотцев своих.
И вот Тренмор, отец героев,
Летит на тучах, с сонмом воев,
К певцу и взор, и слух склонив.
За ним тень легкая Мальвины,
С златою арфою в руках,
Обнявшись с тению Моины,
Плывут на легких облаках.
Но вдруг, возможно ли словами
Пересказать иль описать,
О чем случается с друзьями
Под час веселый помечтать?
Счастлив, счастлив еще несчастный,
С которым хоть мечта живет;
В днях сумрачных день сердцу ясный
Он хоть в мечтаниях найдет.
Жизнь наша есть мечтанье тени;
Нет сущих благ в земных странах.
Приди ж под кровом дружней сени
Повеселиться хоть в мечтах.
В то время такие стихи были довольно редки, хотя Жуковский и Батюшков писали несравненно лучшими. «На гробе матери» (1805), «Скоротечность юности» (1806), «Дружба» замечательны, как и приведенная выше пьеса Гнедича. Знаменито в свое время было стихотворение его «Перуанец к испанцу» (1805): теперь, когда от поэзии требуется прежде всего верности действительности и естественности, теперь оно отзывается риторикою и декламациею на манер бледной Мельпомены XVIII века; но некоторые стихи в нем замечательны энергиею чувства и выражения, несмотря на прозаичность.{21}
Гнедич перевел из Байрона (1824) еврейскую мелодию, переведенную впоследствии Лермонтовым («Душа моя мрачна, как мой венец»); перевод Гнедича слаб: видно, что он не понял подлинника. Гнедич принадлежит по своему образованию к старому, допушкинскому поколению наших писателей. Оттого все оригинальные пьесы его длинны и растянуты, а многие прозаичны до последней степени, как, например, «К И.А. Крылову» (стр. 215). Оттого же он перевел прозою дюсисовского «Леара» или переделал шекспировского «Лира» – не помним хорошенько; оттого же он перевел стихами вольтеровского «Танкреда». Но перевод его «Простонародных песен нынешних греков», изданный в 1825 году, есть еще прекрасная заслуга русской литературе.
Жаль, что нет полного издания сочинений Гнедича. Сделанное им самим в 1834 году очень неполное: в нем нет «Леара», нет «Илиады», нет введения к простонародным песням нынешних греков и сравнения их с русскими песнями, нет статьи его о древнем стихосложении, напечатанной в «Вестнике Европы», нет переведенных шестистопным ямбом 7, 8, 9, 10 и 11-й песен «Илиады», нет «Рассуждения о причинах, замедляющих просвещение в России». Такой писатель, как Гнедич, стоил бы издания полного собрания литературных трудов его.
К знаменитейшим деятелям литературы карамзинского периода принадлежит Мерзляков. Он известен как поэт (оды), как переводчик (переводы из древних, стихами), как песенник (русские песни) и как теоретик словесности и критик. Оды его – образец надутости, прозаичности выражения, длинноты и скуки. Переводы его из древних заслуживают внимания. Мерзляков не перевел ничего большого вполне, но из больших произведений только отрывки, как то: из «Илиады», «Одиссеи», из трагиков – Эсхила, Софокла и Эврипида. Все эти опыты, конечно, не бесполезны; но они не дают понятия о своих оригиналах. Мерзляков не владел стихом: язык его жосток и прозаичен. Сверх того, на древних он смотрел сквозь очки французских критиков и теоретиков, от Буало до Лагарпа, и потому видел их не в настоящем их свете, хотя и читал их в подлиннике. К первой части изданных им в 1825 году в двух частях «Подражаний и переводов из греческих и латинских стихотворцев» приложено рассуждение. «О начале и духе древней трагедии и о характерах трех греческих трагиков:{22} из этого рассуждения очень ясно видно, как мало понимал Мерзляков начало и дух древней трагедии и характер трех греческих трагиков…
О, жертвы общего отчизны злоключенья,
В дни славы верные и верны в дни плененья,
Подруги юные, не отрекитесь вы
Еще подпорой быть сей рабственной главы,
Которая досель гордилася венцами:
Царицы боле нет; невольница пред вами! —
Но я, как прежде, вам и ныне мать и друг!..
И бедствия мои, и старости недуг
Единый жребий наш: вот право для злосчастных
На помощь и любовь душ, злобе непричастных!
Прострите руки мне, приподнимите… Ах!
Нет сил, болезнь и хлад во всех моих костях! —
Вещайте, что совет вождей определяет:
Куда нас грозный суд{23} судьбины посылает?
Куда еще влачить срам, скорбь свою и плен?
Иль остров сей для нас могилой обречен?
Кто бы – думали вы – говорит такими дебелыми, жесткими и бестолковыми стихами? – Гекуба, в трагедии Эврипида!.. Хороший же был поэт этот Эврипид, если он по-гречески так же выражался, как заставляет его выражаться по-русски переводчик!.. Впрочем, некоторые переводы из древних Мерзлякова не без достоинства. Он перевел вполне «Освобожденный Иерусалим» Тасса и перевел его привилегированным в старину размером для эпических поэм – шестистопным ямбом. Перевод этот тяжел и дубоват, без всяких достоинств. Причина этому опять двоякая: Мерзляков не владел стихом и на эпические поэмы смотрел с херасковской точки зрения, как на что-то натянуто-высокое, надуто-великолепное и дубовато-тяжелое. Насмешники уверяют, будто в его переводе «Освобожденного Иерусалима» есть стих:
Вскипел Бульон, течет во храм…{24}
Не ручаемся за достоверность такого указания: мы не имели силы одолеть чтением весь перевод…
В русских песнях Мерзлякова больше чувствительности, чем чувства. Лучшие из них написаны им уже после двадцатых годов текущего столетия. Вообще, они не без достоинств и выше песен Дельвига, хотя и далеко ниже песен Кольцова.{25}
Как эстетик и критик, Мерзляков заслуживает особенное внимание и уважение. Ученик Буало, Баттё и Лагарпа, он следовал теории, которая теперь уже вне спора и даже насмешек; но он следовал ей и проповедывал ее, как умный и красноречивый человек. Ложны были его основания, но он был им везде верен и развивал их последовательно и живо. Словом, в этом отношении на Мерзлякова можно смотреть, как на умного представителя литературных понятий целой эпохи. В ошибках его виновато его время; достоинства его принадлежат ему самому. Вот почему его теоретические и критические статьи и теперь приятно читать, хоть и нисколько не соглашаешься с ними. В 1812 году Мерзляков читал публично в Москве теорию изящного, в доме князя Б.В. Голицына. Чтения эти были напечатаны в «Вестнике Европы» 1813 года. Не знаем, были ли возобновлены когда эти чтения, но в издававшемся им в 1815 году журнале «Амфион» напечатано только чтение, в котором он определяет изящное, понимая его так: «При надлежащей стройности, правильности и точности подражания, занимательность предмета, основанная на отношении его к нам самим».
Первыми нашими критиками были Карамзин и Макаров. Особенно славились в свое время – разбор Карамзина «Душеньки» Богдановича, а Макарова – сочинений Дмитриева. Критика эта состояла в восхищении отдельными местами и в порицании отдельных же мест, и то больше в стилистическом отношении. Обыкновенно восхищались удачным стихом, удачным звукоподражанием и порицали какофонию или грамматические неправильности. Не такова уже критика Мерзлякова. Ложная в основаниях, она уже толкует об идее, о целом, о характерах; она строга, сколько может быть строгой. Для критики Мерзлякова писатели русские уже не все равно велики; но один выше, другой ниже, и все не без недостатков. Она благоговеет перед Сумароковым и тем с неменьшею суровостью выставляет его недостатки. Она видит в Хераскове знаменитого поэта, и от нее плохо пришлось его «Россиаде». Огромный разбор «Россиады», написанный Мерзляковым, возбудил общий ропот, хотя этот разбор написан не только с уважением, но и с любовию к Хераскову. Критика Мерзлякова была смела не по времени и притом нерешительна, а потому одних оскорбила, других ужаснула, третьих не удовлетворила и немногим понравилась. Во всяком случае, эта критика принадлежит к любопытнейшим фактам истории русской литературы. Она напечатана в целых семи книжках «Амфиона».
Но еще любопытнейший факт истории русской литературы представляет собою журнал, издававшийся в 1815 году молодым человеком, студентом Московского университета – Павлом Строевым. Журнал этот назывался «Современный наблюдатель российской словесности» и заключал в себе статьи преимущественно критического содержания. Из таких статей самою умною, живою, юношески смелою и благородною, самою интересною была «О Россиаде», поэме г. Хераскова (Письмо к девице Д.). Не можем не выписать здесь начала первого письма:
«Что скажете теперь поборники славы Хераскова, – пишете вы, милостивая государыня, – г-н Мерзляков покажет истинные достоинства его поэмы». Эти слова сильны в устах ваших. Хотя я не ищу славы быть поборником Хераскова, однакож мнение мое об его поэме, мне кажется, не совсем несправедливо. Охотно бы желал согласиться с вами, но некоторые обстоятельства уверяют меня в противном. Я говорю не с теми из вашего пола, кои, выслушав лекцию какого-нибудь профессора, все похваляют, все превозносят. Вы, милостивая государыня, сами занимаетесь словесностию; вы читали древних и новых писателей; имеете отличный вкус и редкие познания. Какие приятные воспоминания производят во мне те зимние вечера, когда мы пред пылающим камином рассуждали о русских сочинениях. Споры наши бывали иногда жарки, я с вами не соглашался, представлял доказательства, и вы, с нежною улыбкою, называли меня Катоном в словесности. Кто подумает, чтобы девушка в цветущих летах своего возраста и в наше время занималась словесностию; чтобы девушка, говорю я, знала язык Гомеров и Виргилиев. Я вижу румянец стыдливости на щеках ваших, но похвалы мои не лестны; они невольно вырываются из уст моих. В какой восторг приведен я был вашим желанием возобновить наши суждения – но увы! они останутся только на бумаге; ничто не может заменить вашего присутствия. Разговоры в письмах будут сухи: сладостное красноречие девушки, приятная улыбка лучше всяких логических доказательств.
Нет сомнения, что г. Мерзляков предпринял полезный труд, разобрав Россиаду; жаль только, что она не может стоять на ряду с произведениями, обессмертившими имена своих сочинителей. Я думаю, даже не многие имели терпение прочитать ее. Отчего же ее так хвалят? Оттого, что вкус публики у нас еще не установился. Дамон прославляет Нового Стерна – десять человек, не читавших даже сей комедии, с ним соглашаются; Клит называет его сочинением глупым – и сотни готовы повторить его ругательства. Бесспорно, Сумароков был единственным стихотворцем своего времени; но кто станет ныне восхищаться его сочинениями? Между тем Сумарокова считают стихотворцем образцовым, достойным нашего подражания. Закоренелые мнения опровергать трудно: это то же, что силиться вырвать огромный дуб, в продолжение целых веков пускавший в недра земли своей корни. Конечно, сии мнения ослабеют и совершенно лишатся своего достоинства, но это требует времени. Между тем истинные дарования остаются иногда в неизвестности. Тысячи рукоплескают при представлении Недоросля, но многие ли понимают истинные достоинства сей комедии? Многие ли знают, что она достойна стоять на ряду с Мизантропами и Тартюфами? Не стыдно ли даже нам, что мы не имеем полного собрания