жалости:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит!
От этого страшного миросозерцания потрясенный отчаянием дух поэта обращается уже собственно к человеку, о жалкой участи которого он прежде слегка намекнул:
Приходит смерть к нему, как тать,
И жизнь внезапу похищает.
Увы! где меньше страха нам,
Там может смерть постичь скорее;
Ее и громы не быстрее
Слетают к гордым вышинам.
Что же навело поэта на созерцание этой страшной картины жалкой участи всего сущего и человека в особенности? – Смерть знакомого ему лица. Кто же было это лицо – Потемкин, Суворов, Безбородко, Бецкий или другой кто из исторических действователей того времени? – Нет: то был —
Сын роскоши, прохлад и нег!
О, XVIII век! о, русский XVIII век!..
Сын роскоши, прохлад и нег,
Куда, Мещерский, ты сокрылся?
Оставил ты сей жизни брег,
К брегам ты мертвых удалился:
Здесь персть твоя, а духа нет.
Где ж он? – он там. Где там? – не знаем.
Мы только плачем и взываем:
«О, горе нам, рожденным в свет!»
Вникните в смысл этой строфы – и вы согласитесь, что это вопль подавленной ужасом души, крик нестерпимого отчаяния… А между тем исходным пунктом этого страшного созерцания жалкой участи человека – не иное что, как смерть богача… Можно подумать, что бедняк, умерший с голоду, среди оборванной семьи, в предсмертной агонии просящий хлеба, – не возбудил бы в поэте таких горестных чувств, таких безотрадных воплей… Что делать! у всякого времени своя болезнь и свой недостаток. Время наше лучше прошлого, а не мы лучше отцов наших; если мотивы наших страданий выше и благороднее, если ропот отчаяния вырывается из стесненной, сдавленной груди нашей не при виде богача, умершего от индижестии[2], а при виде непризнанного таланта, страждущего достоинства, сраженного благородного стремления, несбывшихся порывов к великому и прекрасному…
Где купно с здравием блистали,
У всех там цепенеет кровь
И дух мятется от печали:
Где стол был яств – там гроб стоит,
Где пиршеств раздавались клики —
Надгробные там воют лики,
И бледна смерть на всех глядит…
Здесь опять непосредственным источником отчаяния – противоположность между утехами, рабостию, любовию и здравием и между зрелищем смерти, между столом с яствами и столом с гробом, между кликами пиршеств и воем надгробных ликов… Дети пировали за столом – грянул гром и обратил в прах часть собеседников: остальные в ужасе и отчаянии… И как не быть им в ужасе, когда их пронзила ужасная мысль: к чему же и пиры, если и ими нельзя спастись от смерти – а без пиров к чему же и жизнь?.. Да, наше время лучше времени отцов наших… Если хотите, и мы жадно любим пиры, и многие из нас только и делают, что пируют; но счастливы ли они пирами своими? Увы, пиры никогда не прерывались и с усердием продолжаются и в наше время, – это правда; но отчего же это уныние, это чувство тяжести и утомления от жизни, эти изнуренные, бледные лица, омраченные тоскою и заботою, этот —
… Увядший жизни цвет
Без малого в восьмнадцать лет? …{17}
Нет, нам жалки эти веселенькие старички, упрекающие нас, что мы не умеем веселиться, как веселились в старые, давние годы…
И предков скучны нам роскошные забавы,
Их добросовестный, ребяческий разврат…{18}
Говоря о неверности и скоротечности жизни человека, поэт обращается к себе самому, – и его слова полны вдохновенной грусти:
Как сон, как сладкая мечта.
Исчезла и моя уж младость;
Не сильно нежит красота,
Не столько восхищает радость,
Не столько легкомыслен ум,
Не столько я благополучен;
Желанием честей размучен.
Зовет, я слышу, славы шум.
Итак, вот новое обольщение на вечерней заре дней поэта; но, увы! его разочарованное чувство уже ничему не довернет, – и он восклицает в порыве грустного негодования:
Но так и мужество пройдет,
И вместе к славе с ним стремленье;
Богатств стяжание минет
И в сердце всех страстей волненье
Прейдет, прейдет в чреду свою.
Подите счастья прочь возможны!
Вы все пременчивы и ложны:
Я в дверях вечности стою!
Казалось бы, что здесь и конец оде; но поэзия того времени страх как любила выводы и заключения, словно после порядковой хрии, где в конце повторялось другими словами уже сказанное в предложении и приступе. Итак, какой же вывод сделал поэт из всей своей оды? – посмотрим:
Перфильев, должно нам конечно:
Что смертный друг твой жил не вечно?
Жизнь есть небес мгновенный дар:
Устрой ее себе к покою,
И с чистою твоей душою
Благословляй судеб удар.
Видите ли: поэт остался верен духу своего времени и самому себе: оно, конечно, тяжело, а все-таки не худо подумать о том, чтоб жизнь-то устроить себе к покою… Не таковы поэты нашего времени, не таковы и страдания их; вот как живописал картину отчаяния один из них:
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть – как сонм гробов.
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой,
Недвижный, темный и немой.{19}
Прочитав такие стихи, право, потеряешь охоту устроивать жизнь себе к покою…
Мысль о скоротечности и преходящности всего существующего тяготила Державина. Она высказывается во многих его стихотворениях, и ее же силились выразить хладеющие персты умирающего поэта, в этих последних стихах его:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!
Мысль эта также принадлежала XVIII веку, когда не понимали, что проходят и меняются личности, а дух человеческий живет вечно. Идея о прогрессе еще только возникала; когда немногие только умы понимали, что в потоке времени тонут формы, а не идея, преходят и меняются личности человеческие… И в этой мысли о скоротечности и преходящности всего земного, так томившей Державина, так неразлучно жившей с его душою, мы видим отражение на русское общество XVIII века. Но здесь и конец этому отражению: Державин совершенно чужд всего прочего, чем отличается этот чудный век. Впрочем, XVIII век выразился на Руси еще в другом писателе, не рассмотрев которого нельзя судить о степени и характере влияния XVIII века на русское общество: мы говорим о Фонвизине. Конечно, и на нем век отразился довольно поверхностно и ограниченно; но в другом характере и другою стороною, чем на Державине.
Чем разнообразнее произведения поэта, тем более критика должна заботиться об определении их достоинства относительно одних к другим. В этом случае критика должна принимать в соображение, какие из произведений поэта особенно нравились его современникам, какие особенно уважались ими; равным образом, какими из своих произведений особенно дорожил сам поэт или на каких он особенно основывал заслуги свои перед искусством. Но критика должна принимать к сведению подобные обстоятельства и основывать на них свое суждение тогда только, когда они не противоречат высшему критериуму достоинства всяких поэтических произведений, то есть искренности их и задушевности. Случается иногда, что поэт, по духу своего времени, особенно дорожит самыми холодными и сухими своими произведениями, в которых участвовал один рассудок и нисколько не участвовали чувство и фантазия. То же случается и в отношении к современникам поэта. В эту ошибку обыкновенно вводит их содержание или предмет произведения. Они не думают о том, что предмет стихотворения может быть важен, велик, даже священн, а само стихотворение тем не менее может быть очень плохо. Так, например, никто не станет спорить, чтоб содержание «Александроиды» г. Свечина не было неизмеримо выше содержания «Руслана и Людмилы» или «Графа Нулина» Пушкина; но никто также не станет спорить, что «Руслан и Людмила» и «Граф Нулин» – прекрасные поэтические произведения, а «Александроида» – образец бездарности и ничтожности.{20} В первом томе «Русской беседы» напечатана была большая ода Державина «Слепой случай», мысль которой – несомненность личного бессмертия, – и тогда же некоторые из господ сочинителей какого-то плохого периодического издания раскричались об этой новонайденной оде, словно о новооткрытой Коломбом Америке. Они увидели в этой оде величайшее создание величайшего поэта, не заметив, как люди без эстетического чувства, что дельная и высокая мысль этой оды высказана до крайности плохими стихами и что, по своей поэтической отделке и самому расположению мыслей, вся эта ода очень похожа на школьное риторическое упражнение, холодное, сухое и общими местами наполненное.{21} Таковы почти все державинские переложения псалмов: мало сказать, что они ниже своего предмета – можно сказать, что они решительно недостойны своего высокого предмета, – и кто знаком с прозаическим переложением псалмов как на древнецерковном, так и на русском языке, – тот в переложениях Державина не узнает высоких боговдохновенных гимнов порфироносного певца божия. Исключение остается только за переложением 81-го псалма «Властителям и судиям», в котором талант Державина умел приблизиться к высоте подлинника:
Восстал всевышний бог, да судит
Земных богов во сонме их.
«Доколе», рек: «доколь вам будет
Щадить неправедных и злых.
Ваш долг есть: охранять законы,
На лица сильных не взирать.
Без помощи, без обороны
Сирот и вдов не оставлять.
Ваш долг: спасать от бед невинных,
От сильных защищать бессильных,
Исторгнуть бедных из оков».
Не внемлют! – видят и не знают!
Покрыты мглою очеса;
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.{22}
Переложения псалмов и подражания им, в собраниях сочинений Державина, обыкновенно помещаются вместе с его одами духовного и нравственного содержания, и вместе с ними образуют как бы особенный отдел державинской поэзии. Весь этот отдел, обыкновенно высоко ценимый критиками доброго старого времени, отличается одними и теми же качествами: длиннотою, вялостию, водяностию и плохими стихами. Редко, редко вспыхивают в одах этого отдела искорки поэзии. Одна из этих од очень и очень замечательна по поэтическим местам и даже – по высокости мыслей; но неопределенность идеи целого повредила и поэтическому достоинству целого. Мы говорим об оде «Бессмертие души». Явно, что поэт смешал в ней два совершенно различные понятия – бессмертие идеи, не умирающей в преходящих фактах, и личное бессмертие человека, или бессмертие души. Оттого в одной оде очутилось две оды, не связанные внутренним единством, перебитые и перемешанные одна с другою. И что же? – те строфы этой оды, в которых проблескивает первая идея, столько исполнены поэзии и мысли, сколько строфы, выражающие вторую мысль, прозаичны и поверхностны.
Говоря о прекрасных местах оды «Бессмертие души», нельзя не указать на следующие:
Сей дух в пророках предвещает,
Парит в пиитах в высоту,
В витиях сонмы убеждает,
С народов гонит слепоту;
Сей дух и в узах не боится{23}
Тиранам правду говорить:
Чего бессмертному страшиться?
. . . . . . . .
. . . . .