обладают умом и многими достоинствами, но ум их ни довольно силен, чтобы укротить владычествующее над ними самолюбие, ни довольно слаб, чтоб, ослепившись дерзкою самоуверенностью, ставить себя выше прочего видимого творения. Они чувствуют свои недостатки и всякое превосходство ближнего принимают за личное оскорбление; они не могут простить другому и тени совершенства. О, эти люди страшнее зачумленных! Над пошлым злоязычием дурака смеются; но их осторожным наветам, их обдуманной, правдоподобной клевете не могут не верить. Эти-то вольноопределяющиеся кандидаты в гении и составляют верховное судилище; они-то наиболее ожесточались против меня, и от них рассевались ядовитейшие вести.
. . . . .
Люди – дети, вечно озабоченные, вечно суетящиеся. Торопясь за неуловимым «завтра», имеют ли они досуг разбирать и разлагать сущность вещи, поражающей их взоры?.. Мимоходом они бросают беглый взгляд на ее наружный вид и только об этой наружности уносят с собой воспоминание. Не их вина, что взор часто падает на предмет не с настоящей точки зрения: они как видели, так рассудили и осудили. Они правы!
Горе женщине, которую обстоятельства или собственная неопытная воля возносят на пьедестал, стоящий на распутии бегущих за суетностию народов! Горе, если на ней остановится внимание людей, если к ней они обратят свое легкомыслие, ее изберут целию взоров и суждений! И горе, стократ горе ей, если, обольщенная своим опасным возвышением, она взглянет презрительно на толпу, волнующуюся у ног ее, не разделит с ней игр и прихотей и не преклонит головы перед ее кумирами!
Я поняла наконец эту великую истину и от всей души примирилась с моими гонителями.
Этих указаний и выписок слишком достаточно для того, чтоб читатели наши увидели, как неизмеримо выше всех предшествовавших ей писательниц, и в стихах и в прозе, стоит Зенеида Р-ва. Ее повести не наполнены сладенькими чувствованьицами и розовыми мечтаньицами; нет, они проникнуты одною могучею мыслию, которая преследовала ее всю жизнь и не давала ей покоя. Как автор, как поэт, Зенеида Р-ва имела бы право применить к себе эти стихи Лермонтова:
Я знал одной лишь думы власть,
Одну – но пламенную страсть:
Изгрызла душу и сожгла,
. .
Вскормил слезами и тоской,
Ее пред небом и землей
Я ныне громко признаю
И о прощеньи не молю{32}.
Бессмысленные чувства и розовенькие чувствованьица начинают уже надоедать в нашей литературе. Право на общее внимание теперь могут иметь только писатели, возвысившиеся до мысли. Зенеида Р-ва принадлежит к тесному кругу таких писателей и есть единственная у нас писательница в этом роде.
Теперь о степени таланта и художественном достоинстве повестей Зепеилы Р-вой. Один журнал, хваля слог Зенеиды Р-вой и давая под рукою знать, что этим слогом она была обязана сколько своей понятливости, столько и замечаниям, намекам и советам его (журнала), – вот что, между прочим, говорит о Зенеиде Р-вой, объявляя себя посмертным ее другом: «Ее «Утбалла», «Джеллаледин» и «Медальон» бесспорно – одни из лучших повестей, какие были в то время написаны в Европе: они обещали русской словесности талант истинно писательский (?!), равный по оригинальности таланту Жоржа Занда (sic[3]), но еще более приятный и несравненно более прочный (вот как!)»{33}. Для знающих этот журнал нет ничего удивительного в этом возгласе: это тот самый журнал, который шутит и потешает наукою, искусством, критикою и правдою и который некогда, упав на колени, закричал: «Великий Гете! великий Кукольник!»{34}. Мнение этого журнала о Зенеиде Р-вой – явно шутка. Это доказывается и тем, что он сетует, зачем изданы сочинения Зенеиды Р-вой, не считая их заслуживающими особенного издания; это же доказывается и языком, которым написана рецензия о повестях Зенеиды Р-вой. Послушайте: «Эти забытые (?!) вещи перебьют дорогу многому из того, что другие могут вновь выдумать. Что вы теперь помните из сочинений Зенеиды Р-вой? Возьмите книгу и прочитайте вторично, посмотрите, как это ново, как свежо, как благоухает теплою весною сердца, как всегда будет свежо, ново и благоуханно, потому что эти страницы, полные тоски, страдания, огненных, но неопределенных желаний, вырвались из блестящих далеких облак (?) юной мечты, упали на землю с дождем безотчетных слез(!), с громовыми ударами молодого сердца (!!), созданного для благородных страстей, стремившихся к высокому, к прекрасному, к отвлеченному, к тому, чего не существует на земле, – блаженству ангелов, – к счастию, которое постигают одни только женщины, которым они вечно стараются овладеть и которое вечно от них ускользает»{35}. Прочтя этот набор слов, кто не скажет, что мнение помянутого журнала о сочинениях Зенеиды Р-вой – просто шутка или мистификация?..
Нет, мы не скажем, чтоб Зенеида Р-ва была по таланту выше Жоржа Занда или равнялась с ним; мы даже думаем, что между этими двумя талантами – неизмеримое пространство… Это только со стороны таланта, а между тем ведь талант не составляет еще всего в писателе: кроме таланта, должно еще быть направление таланта, содержание его творений. Такая поэзия, как поэзия Жоржа Занда, приготовлена огромным общественным развитием, перешедшим через многие изменения и процессы исторические; наши же писатели, даже и повыше Зенеиды Р-вой, подобно эху, повторяют в своих творениях отблески и отзвуки чуждых нам цивилизаций и общественностей{36}.
Что у Зенеиды Р-вой был талант, и притом замечательный, выходящий из ряда обыкновенных дарований, – в этом нет никакого сомнения; но что ее талант не был развит, что он вечно колебался в какой-то нерешительности, – это также правда. Вот почему ее повести имеют большой недостаток со стороны художественности. Характеры действующих лиц не довольно резко очерчены и часто похожи друг на друга, разнясь только положением, в каком описывает их сочинительница. Подробности быта и колорит местности не довольно поражают своею верностию и яркостию. Но главный и существенный недостаток сочинений Зенеиды Р-вой – это отсутствие иронии и юмора и присутствие какого-то провинциального идеализма a la Марлинский. Для доказательства справедливости нашего мнения возьмем, для примера, повесть «Идеал». Полковница Гольцберг влюбляется заочно в нового поэта, начитавшись его произведений; «но тщетно Ольга стремит к нему душу и мысли свои; он высок, далек и не замечает ее в толпе своих поклонниц». Случилось ей, по несчастию, быть в Петербурге, в театре, при представлении новой драмы ее «идеала». Когда вызывали автора (а у нас – вы знаете – вызывают громко и долго), – «щеки Ольги загорелись багровым цветом пылающей крови, и в ту минуту можно было принять ее за жрицу дельфийскую, ожидающую с упованием и тоской появленья духа». Но поэт не вышел. Муж зовет Ольгу домой, а она, в забытьи, не двигается с места из своей ложи. Вдруг в соседнюю ложу входит человек, которого приветствуют как автора игранной пьесы, поздравляют с успехом и называют Анатолием. Ольга вскрикивает: «Анатолий!», хватается за спинку кресла, чтоб не упасть, плачет и не спускает глаз со своего «идеала», а сочинительница, слогом повестей Марлинского, оправдывает свою героиню в ее смешной выходке. Вообще, эта Ольга любит выражаться в обществе восторженным языком, который, будучи неуместен, всегда бывает смешон. На бале спросили ее, любит ли она стихотворения Анатолия Т-го; она отвечала: «Люблю ли я? Укажите мне женщину, которая не находила бы в его небесных творениях отголоска собственных чувств? которая не бредит им, не обожает его?» Подруга ее юности спрашивает у нее: неужели холод годов и опыта не остудил ее ребяческой страсти к незнакомому человеку? Ольга отвечает ей, словно по книге: «К незнакомому человеку? Вера! что это значит? И ты можешь говорить, что он незнаком мне? Мне незнаком Анатолий? Мой идеал? Мой поэт, которого песни пробудили мое детское воображение, одушевили его жизнию, образовали мою душу? Кто же услаждал мое одиночество, кто утешал меня в горе, кто удвоивал мои радости, как не он, не Анатолий! И ты говоришь, что я люблю незнакомого мне человека! Нет, я сроднилась с каждою его мыслию; я знаю все изгибы его благородного сердца; я его обожаю; я пожертвую последнею радостью жизни моей, небогатой утехами, последнею каплею крови, я отдам душу свою для продолжения его жизни… Да, да; я люблю его; но я люблю не земною любовию, я люблю не человека…» Такая любовь именно ребяческая и смешная любовь, а такой способ выражения очень сбивается на реторику. Да и вообще все это очень неестественно и неправдоподобно. Восторженная Ольга встречается с своим «идеалом» в одном знакомом доме; раз он ни с того ни с сего начинает ей объясняться в любви, говоря ей «ты»; страницах на трех тянется самый фразистый разговор. Удивительно, как Ольга не захохотала, слушая всю эту натянутую галиматью; она даже поверила, ей и увлеклась ею. Поэт скрылся на несколько дней от Ольги, распустив слух о своей тяжкой болезни. Бедная женщина решается уйти с бала, чтоб навестить тайком умирающего поэта… Его не было дома, – и Ольга прочла на его столе письмо к приятелю, в котором он смеется над Ольгою и ее любовью и с циническою откровенностию говорит о своих намерениях. Ольга бросилась вон… но вы сами можете прочесть повесть, если еще не читали ее, и увидеть, как ребячески идеально и детски неправдоподобно ее содержание. Прибавим только, что, когда эта повесть была напечатана в одном журнале, сцена возвращения домой поэта была исполнена самых грязных, цинических подробностей, а поэт был представлен пьяным: это была дружеская услуга досужего журналиста, охотника поправлять чужие сочинения{37}. В издании «Сочинений Зенеиды Р-вой», печатавшемся с подлинной рукописи покойной сочинительницы, эти позорные для памяти женщины прибавки, разумеется, исключены.
Развязка повести «Медальон» довольно изысканно основана на литературных вечерах и чтениях посетителей кавказских минеральных вод: черта совершенно чуждая русскому обществу! Развязка повести «Суд света» чрезвычайно изысканно и натянуто основана на сходстве лиц и на qui pro quo[4], вследствии которого неистовый обожатель героини повести брата ее принял за ее любовника. Притом же героиня этой повести уж чересчур ребячески и приторно-идеальна, как это можно видеть из этих слов ее: «Знаете ли, что, если б в ту пору какой-нибудь случай, возвратив мне свободу, дозволил нам открыть чувства наши пред глазами всего света, я отвергла бы соединение с вами из опасения гласности любви моей, из одной боязни, чтоб двусмысленная речь людей, завистливый взор их не осквернили ее чистоты, чтоб их нескромные улыбки, даже случайная неосторожность, не оскорбили ее непорочности?» И естественно ли, чтоб из уст такой женщины вышли эти громовые слова, свойственные только душе великой и крепкой:
Суд света теперь тяготеет на нас обоих: меня, слабую женщину, он «окрутил, как ломкую