Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Современник. Том десятый

билетов. Вот как здесь многим удается!

Говоря о громкой фразе, устремленной Кузеном на пэров, автор так говорит о нем самом:

С 1830 года переводчик Платона сделался искателем фортуны, то есть власти и почестей, и перестал поучать нас с сорбоннской кафедры, ораторствуя в камере пэров. Эти упреки в бездействии, в политическом ничтожестве не показывают чистого желания блага отечеству, но заставляют подозревать какую-то скрытую досаду за собственное политическое бездействие, на которое осуждены теперь пэры Франции.

Мы, с своей стороны, не вмешиваясь в политику, которая нас очень мало интересует и в которой мы очень мало знаем, скажем от себя, что наука требует всего человека и что философ политик вместе, больше, нежели кто-нибудь, напоминает Матрену Крылова:

И сделалась моя Матрена

Ни пава, ни ворона{14}.

Автор «Хроники» хвалит отрывок из сочинения Шатобриана о Веронском конгрессе.

В его слоге опять та же невыразимая прелесть, но в писателе опять то же неистощимое самохвальство. «En 1807 nous nous promenions au bord du Tage rlans les jardins d’Aranjuez; Ferdinand parut a cheval, accompagne de don Carlos. II ne se doutait guere rrue le pelerin de Terre-Sainte qui le regardait passer, contribuerait un jour a lui rendre la couronne[8].

Автор «Хроники» видел в Париже знаменитого Брума и слышал его суждение о Кузене.

О Кузене говорил он после с приметною досадою, хвалил в нем талант писателя, но не признавал в нем ни оригинальности в философии, ни достаточной учености в самом эклектизме его. С Брумом надо согласиться, прочитавши в «Revue Francaise» отрывок Кузена из путешествия его по Германии, о немецкой философии и о философах. Если сравнивать этот отрывок с другими отчетами французских ученых, как, например, Лерминье, Марка Жирардена и пр., то, конечно, должно признать превосходство Кузена в знании, хотя поверхностном, некоторых систем философии, в Германии возникших; но для профессора философии, для сорбоннского оратора, для академика, эти разговоры с Эйхгорном, Шлейермахером, Штейдлином, Бутервеком, Сольгером, Ансильоном, эти вопросы де Ветту о важнейших догматах религии и о выспренних началах философии так малозначительны, столь поверхностны, что можно бы сомневаться в подлинности подписи сочинителя, если бы, вместе с этими беглыми и неосновательными суждениями и пересказами со слов знаменитых ученых мыслителей Германии, в слоге Кузена не было истинного, блистательного таланта и если бы в самых мелочных отчетах, как, например, о беседе с Гете в Веймаре, не выражался отпечаток искусного писателя.

Прекрасна параллельная характеристика, которую автор «Хроники» делает Бруму и Дюпену:

Конечно, и в нем много неприличного важности сана и самой знаменитости его таланта; Брум иногда некстати острится; шутки его, часто колкие и меткие, не всегда во вкусе хорошего общества, но в душе его таится любовь к ближнему, любовь к массам: он всегда за них. В гражданском уложении французских колоний допускается рабство негров во всех его оттенках. Отпущенный на волю из негров сын может иметь отца рабом своим, дочь – рабынею мать свою. В Бурбоне недавно (1836) совершен акт, в коем сказано: «Perpetuo Creole agee de 50 ans, esclavo et mere de la demoiselle Zelia Forestier de St. Denis»[9].

Таких актов множество совершается во французских колониях. Восставал лн против них демократ Дюпен, оракул здешней юстиции? Нет; ему не до того; он нападает на австрийских законодателей, на бедных проповедников евангелия. Но в той же статье, в которой публицист заклеймил поношением французское колонияльное законодательство, сказано по другому подобному случаю: «Deja lord Broughom a denonce celte nouvelle infamie an parlement d’Angleterre»[10]. Порывы, излияния души его переходят в закон, обращаются в факты, благодетельствуют миллионам; вздохи сердца, скорбящего о страждущем человечестве, перелетают океан, падая животворящею росою на братьев наших, черных и белых. Вот действия Брума и Дюпена законодателя, и вот еще пример для сравнения их с другой точки зрения. Уверяют, что Брум завидовал таланту Горнера, опасался потускнуть перед новым светилом, восходившим тогда на горизонте великобританской камеры; верю слабости человеческой в Бруме. Но Горнера, мнимого соперника его, не стало: кто же содействовал к сооружению ему памятника в Вестминстере? Брум. Кто написал ему панегирик, прослезивший его милых ближних? Брум. Дюпен завидовал таланту, глубоким сведениям молодого адвоката Журдана в юридической литературе Франции, Англии и Германии. Он при жизни Журдана кольнул его в предисловии своем к Домату. Журдан огорчился, а может быть, и пострадал от его колкости. Его не стало. Товарищи его, друзья, наука – пером юридических писателей и журналистов – его оплакали; Дюпен не подумал загладить своей несправедливости.

Не правда ли, что между англичанином и французом – большая разница? Если бы дело шло о разности силы гения или как о частном явлении, то нечего бы и говорить; но здесь разница происходит от различия субстанций двух народов. Англичан обыкновенно упрекают в холодности чувства, эгоизме; французов понимают, как энтузиастов, готовых тотчас принять участие в правом деле и пожертвовать за него собою. Полно, так ли это? Англичанин не любит фраз, но любит дело и принимается за него только тогда, когда видит возможность успеха; француз хватается за все, нашумит, испортит дело – и в сторопу. Его самоотвержение выходит из самолюбия, из страсти блистать, удивлять, рисоваться. В одном московском листке когда-то было замечено, что покоренные французами народы ненавидят своих победителей, потому что последние, стремясь распространить у них цивилизацию и просвещение, не уважают их предрассудков; но что англичане тем самым ладят с индийцами, что хладнокровно смотрят, как жены сожигаются на кострах своих мужей. Так думать – значит не знать дела. Мы не говорим уже о том, что ни один народ в мире не прославился такою филантропиею, как англичане и, родные им, Американские Штаты; не говорим о их обществах трезвости, о деятельности их миссионеров, распространяющих по лицу земли благовестие спасения: в этом отношении защитникам французов ничего не остается, кроме скромного молчания. Но мы прямо скажем, что обвинять англичан в холодности в деле истребления религиозных предрассудков туземцев Индии – значит грубо ошибаться. Нет, англичане деятельно подкапываются под гигантское здание этих вековых предрассудков, но они знают, что трудно бороться с тем, что освящено веками и религиею, что за это надо приниматься исподволь, осторожно – и они идут к своей благотворной цели медленными, но верными шагами. Не таковы французы: где ни бывали их войска, везде возбуждали ненависть страны своим неуважением к обычаям и духу народному, наглым насилием тому и другому. Наш простой народ это очень хорошо помнит с 1812 года, когда святыня храмов московских была так святотатственно и так безумно оскорблена. Англичане приносят в покоренные ими страны идеи общественного порядка, законности, промышленности, просвещения; а французы навязывают им свои мечты о небывалой свободе, которая состоит в отрицании оснований и подпор общественного блага, в легкомысленном ниспровержении старого порядка, вышедшего из векового развития, и заменении его на скорую руку состряпанными и эфемерными нововведениями. Чтобы дать народу или племени новый порядок, надо сперва спросить его: нужен ли ему этот порядок; чтобы избавить его от бедствий существующего у него порядка – надо сперва узнать, чувствует ли он эти бедствия. Французы об этом не заботятся и потому ненавидимы везде, куда ни являлись победителями, и никогда не удерживали своих завоеваний.

Перейдем к статье г. Губера «Взгляд на нынешнюю литературу Германии». Это статья интересная по содержанию, прекрасная по изложению; но некоторые мысли нам показались неверными.

Г-н Губер в Фаусте и Вагнере видит два противоположные типа: человека, стремящегося к живому наблюдению природы, и книжного труженика, сжатого в тесных пределах древней теории. Другими словами, по мнению г. Губера, Фауст – романтик, Вагнер – классик. Дерзко было бы, без глубокого и основательного изучения, в журнальной заметке и двумя словами, определить идею этих двух типов мирообъемлющего создания Гете; но ничуть не будет смело не согласиться с г. Губером и заметить, что гораздо ближе будет к истине видеть в Фаусте тип человека с глубокою и могучею субстанциею и мировым созерцанием в душе, а в Вагнере конечного, ограниченного чтителя мертвой буквы{15}. Со взглядом г. Губера на это великое творение Гете трудно было бы передать его.

Кстати: в «Сыне отечества» помещен большой отрывок из «Фауста», перевода г. Струговщикова. Этот отрывок возбуждает живейшее желание прочесть перевод вполне, если он кончен. Если же это только начало или опыт, то желательно, чтобы г. Струговщиков не оставил своего труда без окончания{16}.

Прекрасно и верно характеризует г. Губер крикуна Менцеля и намекает на причину его успеха.

Увлекаясь жаждою политических переворотов, он ненавидел Гете, не как поэта, а как величавого представителя монархических начал. Юное поколение Германии, воспитанное среди общих тревог Западной Европы, без цели, без сознания, требовало нового поприща. Негодуя на тишину немецкого быта, молодая генерация искала себе опоры и предводителя. И в это мгновение доходит до нее хула озлобленного Менцеля. Неопытные, восторженные умы собираются под знамена смелого проповедника национального перерождения. Гетева слава мешает их собственной, и они с гневным усилием{17}, вместе с своим учителем, подрывают бессмертный памятник великого имени. Таким образом Менцель против воли сделался основателем новой школы. Время и опыт доказали ему ничтожность его прежних усилий, и теперь он с ужасом отступается от этой юной Германии, которая, с своей стороны, также не очень жалует основателя новой школы. Цель этой школы – изменение общества в самых основных его стихиях: все сочинения ее устремлены к ниспровержению старого, освященного веками порядка.

Далее г. Губер отдает полную справедливость дарованиям, так несчастно направленным, этой школы.

Вот, говорит он, вот Берне, этот мученик своей несбыточной идеи! Для нее он пожертвовал спокойствием жизни, для нее ополчился жалом горьких насмешек. Любя Германию, он более всех страдает от раны, которую сам в ней углублял. Смерть недавно разрешила ему те неразгаданные тайны, которые были проклятием всей его жизни!

Да, эта юная Германия – великий и поучительный урок для юношества всех наций! Она лучше всего показывает, как бесплодны и ничтожны покушения индивидуальностей на участие в ходе миродержавных судеб{18}. Конечно, общество живет, развивается, следовательно, изменяется, но через кого? – через гениев, избранников судьбы, которые производят благодетельные перевороты, часто сами того не зная, единственно удовлетворяя бессознательному стремлению своего духа. Кто выходит на сцену и говорит: «Я гений, я хочу изменить к лучшему общественные начала», – тот самозванец, который тотчас же и делается жертвою своего самозванства. Кто же, не понимая жестоких уроков опыта и сознавши свое бессилие перестроить действительность, живущую из самой себя, по непреложным и вечным законам разумной необходимости, будет тешить себя ребяческими выходками против нее, тот не перейдет в

Скачать:TXTPDF

Современник. Том десятый Белинский читать, Современник. Том десятый Белинский читать бесплатно, Современник. Том десятый Белинский читать онлайн