Скачать:TXTPDF
Сто русских литераторов. Том второй

оригинальным, как землемерие уступило место геометрии, любомудрие – философии; или остаются вместе с оригинальными, как слова: стихосложение и версификация, мореплавание и навигация, летосчисление и хронология; или, удерживаясь вместе с оригинальными, заключают некоторый оттенок в выражении при одинаковом значении, как слова: народность и национальность, личность и индивидуальность, природа и натура[2], нрав и характер, и пр. Вообще идее как-то просторнее в том слове, в котором она родилась, в котором она сказалась в первый раз; она как-то сливается и срастается с ним, и потому выразившее ее слово делается слитным, сросшимся (конкретным, говоря философским термином) и становится непереводимым. Переведите слово катехизис – оглашением, монополию – единоторжием, фигуру – извитием, период – кругом, акцию – действием – и выйдет нелепость. Кроме того, как мы уже и говорили, тут большую роль играет упрямство, капризы употребления. Выражение: иметь на что или на кого-нибудь влияние составлено явно против духа и всех правил языка; а между тем оно вполне выражает свою идею, и заменить его наитием – значило бы понятное для всех и каждого русского выражение заменить непонятным и бессмысленным.

Нельзя без улыбки сострадания, а иногда и просто без смеху читать нападки почтенного защитника старины на Карамзина. Долго было бы выписывать разбор Шишкова статьи Карамзина «Отчего в России мало авторских талантов?». Мысль Карамзина, что нам нужен язык, которым могло бы объясняться образованное общество и дамы, – эта мысль казалась для Шишкова чуть не богохульством. Чтобы понять фанатизм староверчества и всю его нелепость и бесплодность, надобно видеть, как глумится наш рыцарь старопечатных книг над фразою Карамзина: «Когда путешествие сделалось потребностию души моей». Он находит ее противною духу языка, грамматике и логике и от чистого сердца утверждает, что ее можно заменить фразою: «Когда я любил путешествовать», думая, что она выражает точь-в-точь то же самое, только лучше и более по-русски. Удивительно ли после этого, что Шишков, при всех своих усилиях, не мог произвести никакой реакции реформе Карамзина и что все его усилия погибли втуне, не принесши плода? А между тем он мог бы оказать большую пользу русской стилистике и лексикографии, ибо нельзя не удивляться его начитанности в церковных книгах и знанию силы и значения коренных русских слов. Но для этого ему следовало бы, во-первых, ограничиться только стилистикою и словопроизводством, не пускаясь в толки о красноречии и поэзии, которых он решительно не понимал; а во-вторых, ему не следовало бы доводить свою любовь к старине и ненависть к новизне до фанатизма, который был причиною, что его никто не слушал и не слушался, но все только смеялись даже и над теми его замечаниями, которые были и дельны. Поставь он себе целию не, остановить реформу, но дать ей прочные основания чрез знание духа и исторического развития славяно-церковного языка, ввести ее в должные пределы, – повторяемого труды не пропали бы вотще, но принесли бы большую пользу языку и молодым писателям его времени. Но он вышел из своей роли и часто бросал то оружие, которое в его руках могло быть и остро, и крепко, и брался за то, которым не дано ему было владеть. Главная его ошибка состояла в том, что он заботился о литературе вообще, тогда как ему должно было заботиться только о языке, как материале литературы. Он не понимал, что славянские и вообще старинные книги могут быть предметом изучения, но отнюдь не наслаждения, что ими могут заниматься только ученые люди, а не общество. Он думал, что дамы – не люди{25} и что для них не нужно своей литературы. Ломоносов был для него высший идеал поэта и оратора, стихотворца и прозаика; Кантемир и Сумароков – истинные поэты. О последнем он так отзывался: «Хотя из многих мест можно бы было показать, что Сумароков не довольно упражнялся в чтении славянских книг и потому не мог быть силен в языке, однако ж он при всех своих недостатках есть один из превосходнейших стихотворцев и трагиков, каковых и во Франции не много было» (т. II, стр. 124){26}. В одном месте он утверждает, что, «дабы иметь право поправлять в языке Ломоносова, надлежит наперед сочинениями своими показать, что я столько же силен в нем, сколько и он был, иначе сбудется пословица: яйцы курицу учат» (т. II, стр. 377); а в другом месте находит трагедии Ломоносова высокопарными и отдает перед ними преимущество трагедиям Сумарокова. Это так забавно, что нельзя не выписать. Вот монолог какой-то татарской царевны из трагедии Ломоносова:

Настал ужасный день, и солнце на восходе,

Кровавы пропустив сквозь пар густой лучи,

Дает печальный знак к военной непогоде;

Любезна тишина минула в сей ночи.

Отец мой воинства готовится к отпору

И на стенах стоять уже вчера велел.

Селим полки свои возвел на ближню гору,

Чтоб прямо устремить на город тучу стрел.

На гору, как орел, всходя он возносился,

Которой с высоты на агнца хочет пасть;

И быстрый конь под ним как бурный вихрь крутился:

Селимово казал проворство тем и власть.

И пр.{27}.

Шишков восклицает, выписав этот удивительный монолог: «Стихи сии гладки, чисты, громки; но свойственны ли они устам любовницы? Слыша ее звучащу таким величавым (именно!) слогом, не паче ли она воображается нам Гомером или Демосфеном, нежели младою, страстною царевною?»

Затем наш критик выписывает, для сравнения, монологи из Сумарокова. Мы ограничимся последним; Хорев глаголет своей полюбовнице Оснельде:

Когда я в бедственных лютейших дня часах

Кажуся тигром быть в возлюбленных очах,

Так ведай, что во град меня с кровава бою

Внесут и мертвого положат пред тобою:

Не извлеку меча, хотя иду на брань,

И разделю живот тебе (!) и долгу в дань{28}.

«Читая сии стихи (восклицает критик), сердце мое наполняется состраданием и жалостию к состоянию сего любовника. Я не научусь у него ни громкости слога, ни высокости мыслей, но научусь любить и чувствовать» (т. II, стр. 124–127).

Вот истинно тонкая критика!

Да, с таким взглядом на искусство и литературу трудно, или, лучше сказать, бесплодно было противоборствовать реформе Карамзина: бой был слишком неравный! Очень забавно видеть, как наш критик восхищается плоскими и грубыми эклогами и притчами Сумарокова; как он приводит, в образец красоты, вирши Симеона Полоцкого. Чтобы показать, какова, по мнению Шишкова, должна быть изящная проза, выпишем несколько строк из его перевода «Освобожденного Иерусалима» Тасса:

«Там в несметном числе представляются взорам смердящие гарпии, и центавры, и сфинксы, и бледные горгоны; там тьмами уст лают прожорливые скилы, и свистят гидры, и шипят пифоны; там химеры, черный пламень рыгающие, и Полифемы, и Герионы ужасные, и новые, нигде не виданные и не слыханные чудовища, из разных видов во един смешанные и слиянные».

И Шишков умер с мыслию, что славянский язык краше паче всех языков в мире; что иностранные слова сгубили красоту российского слога; что Сумароков был великий пиита и что он, Шишков, был хранителем и стражем российского языка и словесности, хотя тот и другая шли своим путем, мимо своего хранителя и стража, даже и не зная о его существовании… Приятно умереть в такой сладостной уверенности!..

И между тем из 17 огромных томов сочинений Шишкова можно извлечь больше 17 страниц дельных и полезных мыслей о словопроизводстве, корнесловии, силе и значении многих слов в русском языке{29}. Это был бы огромный, тяжелый, но не бесполезный труд

За статьею покойного Шишкова следует басня Крылова «Кукушка и Петух». Говорить о заслугах и значении Крылова в русской поэзии и литературе почитаем излишним, тем более что читателям «Отечественных записок» известно наше мнение о великом русском баснописце{30}. Что до новой басни, – вот она – пусть судят о ней сами читатели:

«Как, милый Петушок, поешь ты громко, важно!»

– А ты, Кукушечка, мой свет,

Как тянешь плавно и протяжно:

Во всем лесу у нас такой певицы нет!

«Тебя, мой куманек, век слушать я готова».

– А ты, красавица, божусь,

Лишь только замолчишь, то жду я, не дождусь,

Чтоб начала ты снова

Отколь такой берется голосок?

И чист, и нежен, и высок!..

Да вы уж родом так – собою невелички,

А песни, что твой соловей!

«Спасибо, кум; зато, по совести моей,

Поешь ты лучше райской птички,

На всех ссылаюсь в этом я».

Тут воробей, случась, промолвил им: «Друзья!

Хоть вы охрипните, хваля друг дружку,

Все ваша музыка плоха!»

За что же, не боясь греха,

Кукушка хвалит петуха?

За то, что хвалит он кукушку.

К басне Крылова приложена хорошенькая картинка г. Дезарно: на ней изображены три человеческие фигуры в библиотеке, – одна с головою петуха, другая – кукушки, третья – воробья; две из них тоненькие и с очками на носу; а третья толстая в без очков, рот ее разинут по-петушьи, и, кажется, слышно, как дерет она свое петушье горло{31}.

За баснею Крылова следуют повести гг. Загоскина и Булгарина. Нам кажется, что не случай, а сама судьба поместила рядом повести этих знаменитых романистов, – и в этом распоряжении мы видим глубокое и таинственное значение. Постараемся раскрыть его.

Мы не без намерения распространились о литературном поприще покойного Шишкова: мы смотрим на книгу «Сто литераторов» как на вывеску русской литературы, заключающую в себе статьи и портреты только представителей русской литературы. Следовательно, цель и обязанность нашей статьи и естьуказать, почему г. Смирдин почитает того или другого писателя представителем русской литературы. Литературная сметливость и критический такт г. Смирдина так тонки и верны, что мы разбором их смело надеемся сделать нашу статью занимательною. Посему бросим взгляд на литературное поприще гг. Загоскина и Булгарина.

Мы не без основания сказали, что гг. Загоскин и Булгарин явились рядышком не по произволу г. Смирдина, но по многознаменательному преднамерению судьбы; г. Смирдин явился здесь, впрочем совершенно бессознательно, истолкователем таинственной и непреложной воли судьбы. Объяснимся.

В литературной судьбе гг. Загоскина и Булгарина очень много общего. Просим не забывать, что мы это сходство видим только в литературном поприще обоих этих писателей, а не в чем-нибудь другом, и под литературою разумеем только книгу, а не то, для чего и как сочинена или пущена она в свет. Во всем нелитературном мы не видим ни малейшего сходства между г. Загоскиным и г. Булгариным, как между белым и черным, майским днем и октябрьскою ночью{32}. Но зато в направлении и деятельности их талантов какое сходство! Во-первых, литературное направление г. Загоскина чисто моральное и нравственно-сатирическое; г. Загоскин никогда не забывал благородной обязанности писателя – забавлять поучая, поучать забавляя, наставлять осмеивая пороки и осмеивать пороки наставляя. Литературное поприще г. Булгарина тоже чисто исправительное, и эпитет «нравственно-сатирический»{33} столько же сросся с именем г. Булгарина, сколько «божественный» с именем Гомера, и титул «царя поэтов» с именем

Скачать:TXTPDF

Сто русских литераторов. Том второй Белинский читать, Сто русских литераторов. Том второй Белинский читать бесплатно, Сто русских литераторов. Том второй Белинский читать онлайн