имея никакой надежды выйти в люди не протекцией) и не подлостию, а заслугою, один из них делается с горя пьяницею – всегдашняя история многих чиновников; другой остается тверд в добродетели – и неудивительно: он из немцев, по крайней мере мать его была швейцарка, – и ей обязан он был человеческим воспитанием и человеческим образом мыслей. Искрин (фамилия этого чиновника) любит дочь Карла Федоровича Циттербейна, экзекутора канцелярии князя Камышенского. Сей Циттербейн – злодей: скряга, низкопоклонник, канцелярская гадина. Чины и деньги – его бог, а честь обедать за столом «светлейшего» – идеал высочайшего блаженства. Он достает за огромные проценты деньги своему начальнику (то есть дает свои) – и потому для него – необходимый человек и пользуется его милостию и покровительством. Разумеется, экзекутору и в голову не входит мысль, чтоб бедный чиновник осмелился иметь виды на его дочь, – и потому он позволяет ему видеться с нею; но когда узнаёт о тайне любовников, то приходит в ярость и прогоняет Искрина. Искрин решается, во что бы то ни стало, добиться чести обедать у «светлейшего». Он кропает плохие стишонки – торжественную оду «светлейшему», которая начиналась так:
Вождя возлюбленна тебе,
Кой тысячам блаженство строит,
Искрин отправляется к Попову, который определил его на службу, и просит его превосходительство «быть ему отцом, благодетелем, заступником» – представить оду «светлейшему». Ода представлена – и поэт награжден стами рублями… Но Искрин отказывается, прося в награду чести быть приглашенным к обеду его светлости. К счастию, во время разговора Искрина с Поповым подошла к ним графиня Уральская, приятельница Потемкина; ей понравилась наружность молодого человека – и на другой день он получил вожделенное приглашение. Достав, при помощи приятеля, денег от одного ростовщика, который не мог отказать человеку, приглашенному к обеду «светлейшего», – Искрин покупает себе приличное платье. За обедом «светлейший» ничего не ел и изъявил желание отведать севрюжины. Искрин вызвался сейчас же достать ее, – побежал в трактир и принес[5].
«Светлейшему» понравилась его смелость и проворство – он спросил о нем – ему сказали, что это тот поэт, что поднес оду. После обеда явился к Потемкину с пакетом от князя Камышенского Циттербейн, – Потемкин велел ему распечатать пакет и прочесть; но тот, увидев Искрина в числе гостей, до того сробел, что уронил и разбил свои очки; «светлейший» велел читать Искрину. Окончание повести нетрудно понять: Искрин женился на своей возлюбленной, сделался знатным барином, владельцем капитала больше чем в мильон, вывел в люди всех своих приятелей, из которых Глазов, как водится в моральных повестях, исправился и из пьяницы сделался трезвым человеком. Повестца, как можете видеть сами из этого изложения, очень незавидная, впрочем не в ущерб книге «Ста русских литераторов», в отношении к которой она – по Сеньке шапка, как говорит пословица. Содержание этой повести избито и старо, как мудрая истина, что добродетель награждается, а порок наказывается; пружины ее не стальные, а мочальные – и те истертые и истрепанные. В самом деле, что это такое: любовник, молодой идеальный человек, без роду и племени, без денег в кармане, но с возможными добродетелями в душе; любовница, идеальная девица, прекрасная и добродетельная, но дочь отца столь скаредного, что ему предоставлена скучная роль разлучника; счастливый случай, всегда готовый к услугам плохой повести, делает вожделенную развязку, и к концу – герои совокупляются законным браком, злодеи исправляются, пьяницы просыпаются и – все счастливы? Повторяем: что это такое, как не повесть в роде г. Загоскина?.. Но тем не менее повесть г. Булгарина все-таки неизмеримо выше повести г. Загоскина. Всякое сочинение должно быть результатом какой-нибудь причины, так же точно, как всякое намерение должно иметь какую-нибудь цель. Разумеется, причина или цель сочинения может быть и внешняя и внутренняя; первой критика не должна брать в расчет, – и ей решительно нет никакого дела, что автору нужны были деньги, или хотелось попасть в знаменитое число «ста литераторов» и полюбоваться своим портретом: она берет;в уважение только внутренние причины или цели, которые могут состоять только в мысли. Пусть мысль будет выполнена неудачно, но все-таки приятнее прочесть даже и посредственное произведение, написанное с мыслию, чем такое же посредственное произведение, написанное без всякой мысли, но так – чтобы только Под чем-нибудь подписать свое сочинительское имя. У г. Булгарина явно была предметом мысль – изобразить быт времен Екатерины Великой, – и это, несмотря на топорную отделку его повести, придало ей интерес. Побасенками забавляют только детей; людей мыслящих можно занимать только мыслию, – иначе они могут оскорбиться претензиею сочинителя на их внимание. Г-н Булгарин не может опасаться подобного оскорбления со стороны своих читателей: его повесть может их не удовлетворить, по цель ее всегда будет достойною их внимания. Правда, тут много мыслей или рассуждений, как, например, о дворянстве, будто бы невольно облагораживающем человека, о Вольтере и энциклопедистах, как врагах человеческого рода, и тому подобные, которые уж слишком «сочинительские» и напоминающие лучшие и самые блестящие страницы в этом роде в сочинениях Р. М. Зотова. Но тут есть мысли и взгляды поистине дельные, для доказательства чего довольно выписать следующее место:
Звезды носили тогда не только на кафтанах и на сюртуках, но и на плащах, на шубах, а весьма многие носили даже на халатах. Это вовсе не почиталось странностию; напротив, считали неприличием и дерзостью не носить орденов. В наше время высшие государственные сановники принимают подчиненных и просителей не иначе, как уже по окончании своего туалета, редко заставляют себя дожидаться и даже отказывают в просьбе и делают выговоры вежливее, чем в старину миловали и хвалили. В блаженное екатерининское время вельможа, или вообще начальник, принимал просителей или подчиненных в халате, в туфлях, иногда сидя перед зеркалом, бреясь или пудрясь, или лежа на софе, говорил ты каждому, кто ниже чином и не принадлежит к знатной родне, и позволял себе всевозможные вольности в речах. Не весьма женировались даже перед дамами-просительницами, хотя бы они принадлежали к дворянскому сословию, основываясь на том, что порядочная женщина должна непременно найти покровителя, который хлопотал бы за нее. Вежливость, утонченность нравов, любезность, остроумие имели убежище только при дворе и в гостиных древних родовых русских бояр, так называемых столповых дворян, превращенных европейскою образованностью в вельмож, по образу и по подобию придворных Лудовика XV. Но в приемных, в канцеляриях и в домашнем быту еще крепко припахивало дичью и татарщиною. Даже Державин гордился еще предком своим, татарским мурзою, и искал бессмертных красок для портрета Фелицы в степях киргизских! В то время между русскими еще можно было найти подлинники мурз и баскаков!.. Теперь это перешло в предание!..{56}
Все это очень умно и очень верно; но нам кажется, что автор простирает свое нерасположение к екатерининскому времени далее, нежели сколько позволяет истина и беспристрастие. Несмотря на все худое, которое можно, не кривя истиною, сказать об этом веке, – он все-таки был – великий век. Достоинство исторической эпохи состоит не в том, чтоб быть безусловно разум– ною, но в том, чтоб быть разумною в отношении к самой себе, сообразно с законами исторической возможности. Всякая эпоха велика, лишь бы она была эпохою движения и развития. Если бояре того времени принимали просителей в халате, а Потемкин и бояр принимал иногда даже без халата, – то ни просители, ни бояре этим не думали оскорбляться: первые целовали ручки своих «милостивцев», а вторые низко кланялись перед «светлейшим» и гордились его улыбкою или брошенным словом, как звездою на своем халате. Тогда не было не только народа, не только среднего сословия, но даже и среднего дворянства; но было только вельможество и толпа безответная и бессловесная; сама бюрократия – солнце толпы, была сальною свечою перед вельможеством. Веку Александра Благословенного суждено было создать в России нечто среднее между высшими ступенями государственной лествицы и ее основанием. Но без века Екатерины Великой был бы невозможен век Александра Благословенного. Петр разбудил Россию от апатического сна, но вдохнула в нее жизнь Екатерина. Пламенником гения была озарена царственная глава этой великой жены – и этою главою жила Русь. Жизнь государства заключается в живой, движущейся идее, которая непосредственно окриляет деятельность всех его членов: блеск царствования Екатерины, гром побед, пиры и роскошь, начало просвещения, искусств, цивилизации, великие приобретения, множество мужей, могучих волею, великих умом и талантом, – все это было созданием живой, зиждительной мысли, озарявшей царственную главу великой жены…
Картинка к повести г. Булгарина, соч. г. Тимма, довольно недурна; она представляет кабинет вельможи, в котором украшения и игрушки на камине взяты с одной Гогартовской картины, которую можно найти и в «Живописном обозрении».
За повестью г. Булгарина следует повесть г. Масальского «Осада Углича». Мы не будем ничего говорить о литературном поприще г. Масальского, потому что ровно ничего о нем не знаем, а наводить справок не имеем ни времени, ни охоты…{57} Что касается до «Осады Углича» – это, во-первых, повесть без всякого содержания, всякой правдоподобности, всякого интереса; во-вторых, крайне бесталанно рассказанная и потому вялая, длинная и скучная. Сочинитель уверяет, что будто бы он заимствовал содержание своей повести из какой-то старинной рукописи «О разорении града Углича, нарицающегося древле город Угло», будто бы доставленной ему одним старожилом угличским; но мы крепко сомневаемся в существовании этой рукописи, если только фантазия г. Масальского в самом деле из нее заимствовалась. В повести русского духа слыхом не слыхать, видом не видать; изображенные в ней нравы похожи на пародию на нынешние нравы, изображаемые плохими романистами. Послушайте, например, каким романическим языком плохих романов изволит объясняться стрелецкий голова 1610 года:
…Я жил в Москве. Там сердце указало мне спутницу жизни. Питая друг к другу любовь чистую, пламенную, мы наконец превозмогли все препятствия, которые долго мешали нашему счастию, и я назвал ее моею. Все говорили, что на земле невозможно найти полного счастия. Нет, это несправедливо, отец Авраамий! Я, я наслаждался этим счастием!.. Правда, оно скоро улетело и – навсегда! Она покинула меня, милая, незабвенная Ольга! Скоро ушла она на небо с этой бедной земли! О, как дорого заплатил я за свое счастие!.. Легче было бы мне, если б оторвали половину моего сердца; но я не роптал, я даже не плакал – я не мог плакать. Меня утешала мысль, что я страдаю один, что моя Ольга на небе, где счастие вечно, неизменно, где ее уже не