неподражаем в отношении всех этих подробностей. Тарантас готов двинуться: наконец явился и Иван Васильевич.
«Воротник его макинтоша был поднят выше ушей; подмышкой был у него небольшой чемоданчик, а в руках держал он шелковый зонтик, дорожный мешок с стальным замочком и прекрасно переплетенную в коричневый сафьян книгу со стальными застежками и тонко очинённым карандашом.
– А, Иван Васильевич! – сказал Василий Иванович. – Пора, батюшка. Да где же кладь твоя?
– У меня ничего нет больше с собой.
– Эва! да ты, брат, эдак в мешке-то своем замерзнешь. Хорошо, что у меня есть лишний тулупчик на заячьем меху. Да-бишь, скажи, пожалуйста, что под тебя подложить, перину или тюфяк?
– Как? – с ужасом спросил Иван Васильевич.
– Я у тебя спрашиваю, что ты больше дюбишь, тюфяк или перину?
Иван Васильевич готов был бежать и с отчаянием поглядывал со стороны на сторону. Ему казалось, что вся Европа увидит его в тулупе, в перине и в тарантасе» (стр. 20).
Да, было от чего в отчаянье притти! И вот в чем состоит европеизм господ вроде Ивана Васильевича. Этим людям и в голову не входит, что если в Европе все стремятся к опоэтизированию своего быта, – зато никто, при недостатке, при перевороте обстоятельств, при случае, не постыдится, ни сесть в какой угодно тарантас, ни вычистить себе при нужде сапоги. Этого рода европейцев, в отличие от истинных европейцев, не худо бы называть европейцами-татарами…
Ивану Васильевичу было грустно, но делать нечего. Он промотался по-русски и нашел случай доплестись до дому, притом же дорогою он может изучать Россию и вести свои записки… Все бы хорошо. «Но эта неблагородная перина, но эти ситцевые подушки, но этот ужасный тарантас!..»
В самом деле ужасно!..
«– Василий Иванович?
– Что, батюшка?
– Знаете ли, о чем я думаю.
– Нет, батюшка, не знаю.
– Я думаю, что так как мы собираемся теперь путешествовать…
– Что, что, батюшка… какое путешествие?
– Да ведь мы теперь путешествуем.
– Нет, Иван Васильевич, совсем нет. Мы просто едем из Москвы в Мордасы, через Казань.
– Ну, да ведь это тоже путешествие.
– Какое, батюшка, путешествие. Путешествуют там, за границей, в Немечине; а мы что за путешественники? Просто – дворяне, едем себе в деревню».{5}
О Василий Иванович! О великий практический философ, отроду не философствовавший! Как, с своею безграмотностью, как умнее ты этого полуграмотного фертика! Потому умнее, что как бы ни были грубы твои понятия, их корень в действительности, а не в книге, и, верный степовому началу своей жизни, ты знаешь, что в степях ездят по делам и по нужде, а не из любопытства, не для изучения! Ты называешь все вещи их настоящими именами, месяц называешь просто месяцем, а не воздушною или небесною ночною лампадою! Ах, если бы знал ты, как умен твой глупый ответ: «Мы не путешествуем, а едем из Москвы в Мордасы; мы не путешественники, а просто дворяне, едем себе в деревню»!..
Иван Васильевич книжным языком толкует своему спутнику о пользе путешествий, – и Василий Иванович, ничего не понимая, но смутно предчувствуя, что юноша несет страшную дичь, отвечает ему: «Вот-с». Иван Васильевич с риторическим восторгом говорит о своих предполагаемых путевых впечатлениях, о пользе, которую сделает его книга; Василий Иванович, наконец, объясняется напрямки: «Ты все такое мелешь странное». Иван Васильевич толкует о своей любви и своем уважении к русскому мужику и русскому барину, и о своей ненависти и своем презрении к чиновнику. Василий Иванович, человек умный по привычке, и потому совершенно чуждый и благоговения к мужику и барину, и презрения к чиновнику – так как всех их он находит в порядке вещей, спрашивает: «А отчего же это, батюшка, ненавидите вы чиновников?» Иван Васильевич прибегает к уловке всех людей, которые ничего не в состоянии понять в идее, в принципе, в источнике, а все понимают случайно, и разделяет чиновников на благородных, которых он очень уважает, и на таких, которых он презирает за их трактирную образованность, за отсутствие в них всего русского, за взяточничество. Отсутствие всего русского – и взяточничество! Каков?.. Браня чиновников, он восхищается мужиками, уверяя, что ничего не может быть красивее и живописнее их. «В мужике, – говорит он, – таится зародыш русского богатырского духа, начало нашего отечественного (народного, национального?) величия» (стр. 23{6}). – Хитрые бывают бестии! – заметил Василий Иванович… Апологист не смешался от этого замечания, совершенно чуждого всяких претензий на остроумие или юмор, но которое тем поразительнее, чем невиннее и простодушнее, – и поставил в огромную заслугу мужику его будто бы способность сделаться, по желанию (желательно бы знать, чьему?), музыкантом, мастеровым, механиком, живописцем, управителем, чем угодно. Если хотите, – это, к сожалению, справедливо: из страха или из корысти, русский человек возьмется за все, вопреки мудрому правилу:
Беда, коль пироги начнет печи сапожник,
Покажите русскому человеку хоть Аполлона Бельведерского: он не сконфузится и топором и скобелью, сделает из елового бревна Аполлона Бельведерского, да еще будет божиться, что его работа настоящая немецкая. Потому-то русские покупатели так страстны к иностранной работе и так боятся отечественных изделий. Конечно, способность и готовность ко всему, хотя бы и вынужденная, имеет свою хорошую сторону и иногда творит чудеса: против этого мы ни слова. Но ведь иногда совсем не то, что всегда, и tour de force[6], как дело случайности и удачи, совсем не то, что свободное произведение таланта или природной способности, развитой правильным учением. Умы поверхностные любят увлекаться блестящим, бросающимся в глаза, парадоксальным; но ум основательный не позволит себе увлечься лицевою стороною предмета, не посмотрев на изнанку; естественное и простое он всегда предпочтет насильственному и хитрому
Есть, однакож, в апологии Ивана Васильевича мысль очень умная и дельная – о гнусности и вреде существа, называемого дворовым человеком; есть часть истины и в его одностороннем взгляде на чиновника как потомка дворового человека.
«Дворовый не что иное, как первый шаг к чиновнику. Дворовый обрит, ходит в длиннополом сюртуке домашнего сукна. Дворовый служит потехой праздной лени и привыкает к тунеядству и разврату. Дворовый уже пьянствует и ворует, и важничает, и презирает мужика, который за него трудится и платит за него подушные. Потом, при благополучных обстоятельствах, дворовый вступает в конторщики, в вольноотпущенные, в приказные; приказный презирает и дворового, и мужика, и учится уже крючкотворству, и потихоньку от исправника подбирает себе кур да гривенники. У него сюртук нанковый, волосы примазанные. Он обучается уже воровству систематическому. Потом приказный спускается еще на ступень ниже, делается писцом, повытчиком, секретарем и наконец, настоящим чиновником. Тогда сфера его увеличивается; тогда получает он другое бытие: презирает и мужика, и приказного, потому что они, изволите видеть, люди необразованные. Он имеет уже высшие потребности и потому крадет уже ассигнациями. Ему ведь надо пить донское, курить табак Жукова, играть в банчик, ездить в тарантасе, выписывать для жены чепцы с серебряными колосьями и шелковые платья. Для этого он без малейшего зазрения совести вступает на свое место, как купец вступает в лавку, и торгует своим влиянием, как товаром. Попадется иной, другой… «Ничто ему, говорят собратья. Бери, да умей» (стр. 30–31),
Действительно, эта генеалогия, от дворового через конторщика из вольноотпущенных, и приказного до чиновника, не только остроумна, но и отчасти справедлива. Реформа Петра Великого, которой основным принципом было преимущество личных достоинств или способностей над породою, пересоздала дворового в подьячего, подьячий родил приказного, приказный – чиновника. Итак, дворовый – яйцо, подьячий – червь, приказный – куколка, чиновник – бабочка! Тут, как видите, есть развитие, и каждая новая ступень выше и лучше прежней. Мы сами не охотники до «чиновника», но, тем не менее, мы чужды всякого несправедливого и одностороннего недоброжелательства к сему почтенному члену нашего общества. Мы никак не можем согласиться с Иваном Васильевичем, что лучшие сословия у нас – мужик и барин, а худшее – чиновник. Пусть образование чиновника трактирное, как уверяет Иван Васильевич, пусть он пьет донское, курит Жуковский, ездит в тарантасе и выписывает для жены своей чепцы с серебряными колосьями да шелковые платья; во всем этом есть своя хорошая сторона, которая состоит в том, что формы жизни чиновника близко подходят к формам жизни барина. Сын чиновника годится на все и всюду: он поступает в кадетский корпус и оттуда выходит хорошим офицером; он поступает в университет, откуда для него открыты честные и благородные пути на все поприща жизни, и он всегда способен с честию итти по одному раз избранному им поприщу; он может быть ученым, художником, литератором, словом, всем, чем может быть и барин. Скажут: кто же не может, и почему это привилегия сына чиновника? – потому, отвечаем мы, что военный офицер, чиновник, приготовившийся к службе университетским образованием, ученый, профессор, учитель, художник, литератор из мужиков, из купцов, из духовного звания – все они больше исключения из общего правила, нежели общее правило, и все они находятся в прямой противоположности с формами жизни сословий, из которых вышли. И потому-то, образовавшись, они спешат выйти из своего сословия, с которым чувствуют себя навек разорванными через образование, и, следовательно, спешат увеличить собою чиновническое сословие. Как? спросят нас; да какое же отношение между музыкантом, например, и чиновником? – Очень большое: их связывает одинаковость форм жизни. И потому-то сын чиновника, сделавшись, например, ученым или художником, как будто совсем не выходит из своего сословия: его костюм тот же, комнаты те же, образ жизни тот же, от утреннего чаю или кофе – до поклона знакомой даме или до танца с нею на бале. Скажем прямее: формы жизни чиновника могут быть несколько грубее, аляповатее форм жизни барина, но сущность тех и других совершенно одинакова, и чиновник из бедных людей, которого образование допустит в светский круг, никогда не будет таким странным исключением, каким был бы человек из другого сословия, особенно купеческого. Чиновническое сословие играет в России роль химической печи, проходя чрез которую люди мещанского, купеческого, духовного и, пожалуй, дворового сословия теряют резкие и грубые внешности этих сословий и, от отца к сыну, вырождаются в сословие бар. Это потому, что в России чин, обязывая человека носить европейский костюм и держаться европейских форм жизни, вместе с тем обязывает его во всем тянуться за барином. Сверх того, между барином и чиновником – не во гнев будь сказано всем Иванам Васильевичам – существует более живая и крепкая связь, нежели между барином и мужиком, купцом, духовным или человеком из другого какого-либо сословия: