же… и завтра будет, как нынче. Здесь станция, а там еще та же станция;{11} здесь староста, который просит на водку, а там опять до бесконечности все старосты, которые просят на водку… что же я стану писать? Теперь я понимаю Василия Ивановича. Он в самом деле был прав, когда уверял, что мы не путешествуем и что в России путешествовать невозможно. Мы просто едем в Мордасы. Пропали мои впечатления!» (стр. 88–89).
Бедный Иван Васильевич! Жалкая карикатура на дон-Кихота! У него голова устроена решительно вверх ногами: там, где земля усеяна развалинами рыцарских замков и готическими соборами, он видел только мельницы и баранов и сражался с ними; а там, где только мельницы и бараны, он ищет рыцарей! В уездном городишке он спрашивал у мужика:
«– А что здесь любопытного?» – Да чему, батюшка, быть любопытному! Кажись, ничего нет. – «Древних строений нет?» – Никак нет-с… Да-бишь… был точно деревянный острог, неча сказать, никуда не годился… да и тот в прошедшем году сгорел. – «Давно, видно, был построен?» – Нет-с, не так давно, а лесом мошенник подрядчик надул совсем. Хорошо, что и сгорел… право-с. – «А много здесь живущих?» – Нашей братьи мещан довольно-с, а то служащие только. – «Городничий?» – Да-с, известное дело, городничий, судья, исправник и прочие – весь комплект. – «А как они время проводят?» – В присутствие ходят, пуншты пьют, картишками тешатся… Да-бишь: – теперь у нас за городом цыганский табор, так вот они повадились в табор таскаться. Словно московские баря, или купецкие сынки. Такой кураж, что чудо. Судья на скрипке играет. Артамон Иванович, заседатель, отхватывает вприсядку: ну, и хмельного-то тут не занимать стать… Гуляют себе да и только. Эвтакая, знать, нация» (стр. 90–91).
И вот наши путешественники в таборе. Иван Васильевич прежде всего огорчился, увидев на цыганках жалкие европейские костюмы: такой чудак! Потом он чуть не заплакал с отчаяния, когда цыганки запели не дикую кочевую песню, а русский водевильный романс. Вынув из галстука золотую булавочку, он подарил ее красавице Наташе, с тем, чтоб она ходила в своем национальном костюме и не пела русских песен… Больше этого быть шутом не позволяется человеку, и сентиментальное, донкихотское фразерство Ивана Васильевича, в этом смешном поступке, дошло до последних пределов возможного. Что бы он мог еще сделать? – разве жениться на Наташе, заметив в ней какие-нибудь добрые качества… Но довольно и того, что уже сделал он, чтоб Наташа смеялась над ним целую жизнь…
Зато степная натура Василия Ивановича плавала в блаженстве. Он забывал и себя и грозную свою Авдотью Петровну, улыбался, притопывал, прищелкивал, сыпал в жадную толпу двугривенными и четвертаками и прикрикивал: «А вот эту песню, а вот ту», и т. д. Это для него была истинная итальянская опера, единственная, доступная ему. В заключение, он бросил цыганам десятирублевую ассигнацию… Это называется широким разметом русской души, богатырством. Иностранец выпьет бутылку шампанского; русский одну выпьет, а другую выльет на пол: из этого некоторые выводят такое следствие, что у людей гниющего Запада мышиные натуры, а у нас – чисто медвежьи…
Эпизод об интриге мещанина с женою частного пристава рассказан с неподражаемым, истинно художественным совершенством и превосходно заканчивает собою картину жизни уездного города…
Теперь послушаем проповедь Ивана Васильевича против русской литературы, до которой, как и до всякой другой, Василию Ивановичу никакой нужды не было; – это, однакож, не помешало его спутнику ораторствовать громко, фразисто, книжно, с надутым восторгом и натянутым негодованием. Подобно Ивану Александровичу Хлестакову, который безграмотным людям объявил решительно, что все, что ни пишется и ни издается в Петербурге, все это – его сочинения, – Иван Васильевич так же решительно объявил безграмотному Василию Ивановичу, что литература теперь везде – торговля и спекуляция, и что «в Европе чистые чувства задушены пороками и расчетом» (стр. ПО). Что нужды, что Иван Васильевич, как мы уже видели выше, ничему не учился, ничего не читал и – можно побиться о заклад – понятия не имеет о нравственном движении и литературе современной Европы: ему тем легче корчить судью грозного и неумолимого и изрекать приговоры решительные и неизменные! Ведь Василию Ивановичу, который в этом деле ничего не понимает и совершенно равнодушен к нему, ведь ему все равно, и он не помешает болтать этому витязю, сражающемуся с мельницами и баранами… Всего больше досталось от него русской литературе. Он разделил ее на две литературы: на благородную и подлую, на бескорыстную и торговую, на даровитую и бездарную. «Одна даровитая, но усталая, которая показывается в люди редко, смиренно, иногда с улыбкою на лице, а всего чаще с тяжкою грустью на сердце. Другая наша литература, напротив, кричит на всех перекрестках, чтоб только ее приняли за настоящую русскую литературу и не узнали про настоящую… Оттого наши даровитые писатели всегда удалялись и теперь удаляются от ее прикосновения, опасаясь быть замешанными в ее странную деятельность» (стр. 111). Вот какие белоручки, подумаешь! Им нельзя писать и действовать потому только, что наша литература, подобно всем литературам в мире, бывшим, сущим и будущим, имеет свои пятна, свои темные стороны! Чтоб они могли писать, для этого нужно сперва настрого запретить писать всем, кто, по их мнению, недостоин писать в то время, когда они сами изволят писать! Иначе они станут появляться на литературном поприще редко и смиренно, чуть не со слезами на глазах, будут удаляться от его прикосновения, опасаясь быть замешанными в его странную деятельность! Иван Васильевич и не подозревает, что подобными обсахаренными и переслащенными комплиментами он делает смешными тех, кого прославляет. Из этого видно, что он и о русской литературе имеет такое же ясное понятие, как о европейской, и что русскую литературу он изучал за границею – по столовым картам в трактирах. У кого есть талант, тот с особенным жаром действует именно тогда, когда в литературе застой, бездарность и дух спекуляции. Только маленькие таланты, или таланты самозванные, прославленные в своем кружке и признанные за гениев своими приятелями, удаляются от литературы в ее бедном, беспомощном состоянии. Если наши таланты, истинные и большие, редко напоминают о себе своими новыми произведениями, – значит, или они ленивы, или им нечего писать, или не о чем писать. Может быть, нашлись бы и другие причины, только совсем не те, о которых декламирует Иван Васильевич… Если уж предположить, что истинный талант может не писать из презрения к настоящему положению литературы, то уж не должен писать совсем и никого не смешить редкими появлениями, как признаками невыдержанного характера. А между тем из живущих теперь литераторов и писателей нет ни одного, который бы хоть изредка не показывался, если уж не с чем-нибудь дельным, то хоть со стишками – ведь привычка другая натура! Когда начиналась «Библиотека для чтения», в нее все бросились со своими вкладами, от Пушкина и Жуковского до людей с самыми маленькими именами. Пересчитывать же имена для доказательства, что и теперь пишут все, которые и прежде писали, – труд совсем лишний: нет решительно ни одного имени в подтверждение так нелепо выдуманного Иваном Васильевичем факта… Многим покажется странно, что мы так вооружились против лица, существующего в книге, а не в действительности. В том-то и горе, что Иванов Васильевичей слишком много в действительности; мы недаром говорили, что даровитый автор «Тарантаса» слишком хорошо проник мыслию в тип людей этого рода и так художественно верно воспроизвел его. Эти-то Иваны Васильевичи издавна уже твердят и повторяют, время от времени, будто нашим даровитым писателям то негде печататься, то вовсе нельзя писать по причине торгового и недобросовестного направления литературы, – и мы очень рады случаю отбить охоту у этих господ повторять подобные нелепости. Иван Васильевич в особенности сердит на русскую критику, как в «Горе от ума» Скалозуб сердит на басню, и называет ее «чудовищной неблагопристойностью».{12} Это понятно: мыши не любят кошки. Известное дело, Иваны Васильевичи большие охотники «пописать, иногда прозою, иногда стишками – как выкинется» (как говорит Хлестаков); но критика мешает им попасть в гении, то есть выдавать всякий вздор за удивительные красоты поэзии. Разумеется, и русская критика, подобно всякой отрасли русской литературы, имеет свои пятна и черные стороны; но из этого не следует бросать анафему на всю критику, которая принесла и приносит столько пользы и литературе и публике очищением вкуса, преследованием ложных авторитетов и ложных произведений. Мы понимаем, впрочем, что разумеют Иваны Васильевичи под критикою благородною и благопристойною: критику без убеждений, без принципов, без энергии, без жара, без души, без оригинальности, без таланта, холодную, мелочную, – критику, которая выезжает на общих местах, кадит признанным знаменитостям за все, что бы ни написали они, не смеет признать нового таланта, рабски угождает своей партии и бросает камешки из-за угла только в чужих, – наконец, критику, на которую никто не сердится, которой никто не ненавидит, потому что все презирают ее. Такая критика есть полное выражение слабеньких и пошленьких натур Иванов Васильевичей. Чтобы хорошенько поразить ненавистную ему критику, Иван Васильевич представляет ее в виде заморского шута, который коверкается перед мужиками, а мужики на него не хотят и смотреть: очень остроумно! жаль только, что нимало не правдоподобно и натянуто, потому что критика пишется не для мужиков, и мужики не имеют ни малейшего понятия о ее существовании. «Русский человек (продолжает декламировать Иван Васильевич), – не отзовется ни на один голос ему незнакомый и непонятный. Ему не то надо, ему давай родные звуки, родные картины, чтоб забилось его сердце, чтоб засветлело в его душе».{13} Что за фраза! какая риторика! Далее Иван Васильевич предлагает решительную меру: выбросить за окошко все, что сделано слишком столетием и что действительно существует, и заменить это тем, что проблематически существует в головах славянофильских… Какой яростный реформатор – ему все нипочем! Сказано – и сделано! В заключение он зовет наших поэтов и писателей в мужицкую избу – набираться там мудрости. Особенно советует он слушать со вниманием слова умирающего мужика: в этих словах, по его убеждению, заключается богатое содержание для литературы… Что за пустой человек Иван Васильевич!..
Тарантас повстречал карету, у которой опустилась рессора и лопнула шина. В карете Иван Васильевич узнал русского князя, с которым познакомился за границей. Этот князь варварским русским языком, испещренным галлицизмами, кричит на ямщиков и лакеев и каждому сулит по пятисот палок. «В деревню еду (говорит князь Ивану Васильевичу). Нечего