вейнелейсы помолодели: сделались они здоровы и сильны, и бороды у них отпали. Тогда царь велел вейнелейсам ковать оружие против врага своего короля рутцы. Три дня усердно помогают царю своему рабы, на плечах у них пыль в сажень толщиной, на голове сажа в аршин, на всем теле густой слой копоти. Но про то узнала сестра царева. Приходит, смотрит и молвит: «Много ты, братец, навел ковачей из-за полуденного моря; вели мне сковать царское ожерелье, чтобы все почитали меня царицей; да вели мне выковать месяц из серебра и солнце из золота, чтобы они ходили вокруг меня, и днем и ночью светили. Не выкуешь, братец, злые слова пошлю на тебя». Рассердился царь, услышав такие речи. «Нет царя, – сказал он, – кроме меня; есть у меня царское ожерелье, да не для тебя; есть месяц и солнце, да не тебе они светят». Царская сестра пригорюнилась и с досады стал гребнем чесать свои черные волосы; волосы падали на землю, и от каждого выросло ядовитое зелье. Потом разломила она свой гребень на части и из каждого зубца вышел великан с луком и стрелами. Узнал об этом и король рутцы и турка, вечный враг христиан. И сошлись они вместе и напали на мудрого ковача. Увидевши это, ковач ударил молотом по наковальне, и от одного стука рассыпались в прах великаны; он ударил в другой раз, от наковальни отскочили куски железа и засыпали турку; ковач ударил в третий раз, от наковальни брызнули искры, зажгли серу и селитру и опалили короля рутцы. Король бросился в море, чтоб затушить огонь; царь за ним, – приходит к морю, а корабль уже за морем; царь гнаться – смотрит, нет корабля, вокруг него только песок морской да голые камни, да топь, да болота. Царь собрал своих вейнелейсов и говорит им: «Постройте мне город, где бы мне жить можно, пока я корабль построю». – И стали строить город, но что положат камень, то всосет болото; много уже камней навалили, скала на скалу, бревно на бревно, болото все в себя принимает и наверху земли одна топь остается. Между тем царь состроил корабль, оглянулся: смотрит, нет еще города. «Ничего вы не умеете», – сказал он своим людям и с сим словом начал поднимать скалу за скалою и ковать на воздухе. Так выстроил он целый город и опустил его на землю. Между тем король на другом берегу ходит и думает, что царь затевает. Встречает его месяц. Король кланяется месяцу: «Ах, месяц божий, не видал ли ты, что делает царь вейнелейсов?» Но месяц ему не отвечает. Короля встречает солнце; он кланяется солнцу: «Ах, солнце божие, не видало ли ты, что делает царь вейнелейсов?» Но и солнце ему не отвечает. Король встречает море, он кланяется морю: «Ах, море божие, не видало ли ты, что делает царь вейнелейсов?» Море наконец ему отвечало: «Знаю, что он делает, он землю сушит, волны гонит в мое сердце; тесно мне становится в моих берегах, как тебе, королю, в твоем королевстве». – «Нападем же на него, – сказал король, – авось-либо просторнее будет нам на белом свете». – И согласились они, и пошли на царя войною. Король приготовил серу и раскаленные уголья, а море взбушевало, вылилось из берегов и всползло на кровли нового города. Царь отдыхал тогда после дневной работы, проснулся, видит: хочет море залить его! Сильно ударил он жезлом по морю, и море смутилось, быстро потекло в берега и только в страхе обмывало царские ноги. «Неси мои корабли», – вскричал царь грозным голосом, и море приняло их на свои влажные плечи. «Остынь!» – сказал царь, и море подернулось льдом серебристым. «Дуй, буря, в мои паруса!» – сказал царь, и корабли покатились по скользкому льду. Король между тем, видя, что море застыло, смотрит и радуется. «Победило море, – говорит, – и затянуло вейнелейсов под своей льдиной». Еще смотрит он, чернеет что-то по белому снегу, ближе… ближе… горе!.. то летят корабли вейнелейсов; тщетно заклинает их король, тщетно обсыпает красным угольем, – с кораблей дышит бурный ветер, свивает в облако горячую серу и палит короля и всю землю рутцийскую. Испугался король и побежал к турку просить подмоги. Но такова его мудрость, что он и у турка за морями, и у нас на берегу в одно время. Чем-то кончится эта кровавая битва? Кому достанется земля наша? Кому достанется наше сокровище Сампо?
Можно ли лучше воспользоваться преданиями племени, чтоб написать поэму, которая в тысячу раз выше всевозможных «Петриад» и в которой образ Петра является столь верным и истинным действительности, в своей мифической колоссальности?.. Странно скромное название этой повести – «Южный берег Финляндии в начале XVIII столетия»: оно обещает не повесть, а скорее статистическое обозрение страны в известную эпоху; оно не выражает и содержания повести, не намекает на ее основную идею. Но это, конечно, мелочь, и повесть от того не меньше превосходна.
«Библиографические и литературные записки о Фонвизине и его времени» (глава IX и X) князя Вяземского возбуждают сильное желание прочесть сочинение в целом: так велик интерес этих отрывков{3}. В русской литературе нет ничего подобного в этом роде, – и нет сомнения, что только один князь Вяземский мог бы у нас написать историю литературы русской в отношении к обществу, так, чтоб это была история литературы и история цивилизации в России от Петра Великого до нашего времени. Из отрывков его «Биографии Фонвизина» видно, как глубоко постиг он в этом отношении время великого царствования Екатерины Великой. Еще любопытнее была бы картина времени прекрасного, полного жизни и надежд, царствования Александра Благословенного: князь Вяземский играл одну из первых ролей в литературе этого времени, был в приятельских отношениях со всеми его действователями… Да; у нас есть люди, которые превосходно могли бы делать и то и другое, – да они или мало делают, или ничего не делают…
В статье князя Вяземского есть несколько писем Фонвизина, нигде доселе не напечатанных. В изложении автор умел схватить тон и колорит того времени, так что, читая, делаешься современником Фонвизина. Множество истин, прекрасно высказанных, еще более возвышают достоинство труда князя Вяземского. Выпишем некоторые места.
Литературные связи его (Фонвизина) были не менее почетны: Державин, Домашнев, президент Академии наук и сам заслуживший известность приятными дарованиями, Богданович, Козодавлев, бывший впоследствии министром, но тогда еще скромный искатель у алтарей муз, актер Дмитревский, который искусством и образованностию своею возвысил у нас актерское звание, и еще несколько других литераторов были ему приятелями. Жаль, что ничего не дошло до нас из сих бесед, которые, вероятно, особенно Фонвизин оживлял веселостию своею, комическими рассказами и вспышками беглого остроумия. Можно представить себе, как, мешая дело с бездельем, передавали друг другу надежды свои на успехи русской литературы и вообще народного просвещения или частные планы свои для приведения сих надежд в исполнение, советовались они между собою, критиковали свои произведения, спорили и соглашались, или, вероятно, оставались каждый при своем мнении, без злобы смеялись о ближнем и о себе; как в сем дружеском и просвещенном ареопаге судимы были «Водопад» Державина, новый отрывок «Душеньки», «Росслав» Княжнина; как Фонвизин, долго слушая выходки сего классического норманца, наконец спрашивает автора: «Когда же вырастет твой герой? Он все твердит: я росс, я росс; пора бы ему и перестать расти!» – и как Княжнин отвечает ему: «Мой Росслав совершенно вырастет, когда твоего Бригадира произведут в генералы!» Или, можно себе представить, как при чтении сатиры на Фонвизина, в которой он назван кумом Минервы, отражает он стрелу в самого насмешника и говорит: «Может быть; только наверное покумились мы с нею не на крестинах автора»; то представляем мы себе, как в этой приятельской беседе в лице Фонвизина вдруг оживает Сумароков, с своею живостию, с своими замашками физическими и умственными: олицетворенный покойник бесится на Тредьяковского, сравнивает строфу свою с строфою Ломоносова или жалуется на московскую публику, которая в театре щелкает орехи в то самое, время, когда Димитрий Самозванец произносит свой монолог, – но, к сожалению нашему, весь ум этих бесед выдохся, все искры остроумия их погасли во мраке забвения! У нас нет говорунов, рассказчиков, нет гостиных рапсодов, передающих веселые преданья старины; у нас нет и разговора: карты вытеснили и заступили все другие забавы общежития. Скорее найдешь человека, готового вспомнить масти и козыри игры, которая сдана ему была во время оно Фонвизиным или графом Марковым, нежели острое слово, слышанное им от того или другого.
Очень верна у автора вот эта параллель между старым и настоящим, в литературном отношении:
Должно, однако ж, заметить, что литературные несогласия того времени были не иное что, как рыцарские поединки, в которых действовали одним законным и честным оружием; тогда искали торжества мнению своему, хотели выказать искусство свое, удовлетворить некоторой удалости ума, искавшего в подобных ошибках случайностей, гласности и блеска. По вышеприведенному замечанию, что у нас тогда было более аматеров, нежели артистов, следует, что и в сих распрях выходили друг против друга добровольные, бескорыстные бойцы, а не наемники, которые ратуют из денег, нападают сегодня на того, за которого дрались вчера, торгуют равно и присягою и оружием своим и, за бессилием своим в бою начистоту, готовы прибегать ко всем пособиям предательства. Убегая с открытого поля битвы, поруганные и уязвленные победителем, они не признают себя побежденными; если стрелы их не метки и удары не верны, то они имеют в запасе другое оружие потаенное, ядовитое, имеют свои неприступные засады, из коих поражают противников своих наверное. Сей язвы литератур и обществ, которые их терпят потому, что и в божием творении пресмыкаются ядовитые гады и, следовательно, нужны в общем плане создания, к счастию и к чести своей, не знала старинная литература наша.
Одних этих выписок достаточно для удостоверения, что, когда книга Вяземского выйдет вполне, мы будем иметь одно из тех произведений, которые составляют капитальные владения литературы. Даже и там, где не соглашаешься с остроумным автором, как, например, в похвалах, которые он приписывает сатирическому таланту Сумарокова, все-таки дорожишь его мнениями, как мнениями достойного представителя интересной эпохи нашей литературы.
«Смерть Розы», рассказ самого издателя альманаха, отличается легкостию и игривостию изложения.
«Кулик», повесть г. Гребенки, показывает, что замечательное дарование этого автора крепнет и что гуманическое начало начинает в его повестях брать верх над комическим элементом. «Кулик» – одна из лучших повестей последнего