совет: не надейся на других и кончай сам всякое недоразуменье. Вот, например, у тебя дело с городовым: с городовым и кончай; это тебе будет стоить синюю ассигнацию и два стакана пуншу. Не захочешь, пойдешь к частному, там уж подавай беленькую да ставь шампанское. Выше пойдешь – там уж пахнет сотнями, а дело все-таки кончит тот же городовой, и все за ту же синюху да за два стакана пуншу. Так уж лучше ты и кончай с ним. Поверь мне, братец, я друг твой и желаю тебе добра. Вот не послушался ты меня, и сам теперь не рад, и меня, приятеля, старого друга, принудил поступить строго. Забыл старую дружбу, разогорчил, обидел, сокрушил совершенно!..
Голос Федора Ивановича сделался до того жалостен, что Поченовский, проникнутый чувством своей виновности, не знал даже, как извиниться. Молодой художник был принужден за него вступиться.
– Все это правда, ваше высокоблагородие, – сказал он робко, – да наказанье-с-то, кажется, строгонько.
– Эх ты, молодой человек, молодой человек! – продолжал, пожимая плечами, городничий. – Мало ты, видно, жил на свете. Ведь я, братец, человек семейный, дети, жена. Это чего стоит? Мое дело, известно, незавидное: придет недобрый час, – и попал под суд, а там и след простыл, да у детей-то кусок хлеба, у жены деревенька, где она может жить по своему дворянскому званию. Так поневоле тут лучшего друга прижмешь. Не все быть беленьким, поневоле сделаешься и черненьким, а нельзя без этого. Вот изволишь ты видеть: вчера прошелся я по рядам, похвалил то и другое. Купцы, бестии, кланяются да только бороду поглаживают. А небось узнали нынче, какой я над Осипом пример сделал, так изволь-ка на окно взглянуть, – вот оно, что я похвалил вчера… так и стоит рядком.
Молодой человек взглянул на окна: на них действительно была навалена целая громада кульков, свертков, товару всякого вида и объема.
– А что бы ты на то сказал, – продолжал городничий, наклонясь на ухо к своему собеседнику, – если и сам-то я иначе делать не мог, если бы с ярмарки-то надо было мне самому поднести г. губернскому чиновнику 15 000 рублей, – ты мне их, что ли, дашь?.. а?..
Рассказ графа Соллогуба оканчивается этими глубокознаменательными словами: «Вот какие еще бывали на святой Руси случаи сорок лет тому назад!»{10}
Довольно интересна статья г. Второва: «Гаврила Петрович Каменев». Каменев был литератор, умерший назад тому сорок лет. Громкую известность добыл он себе тогда балладою «Гром-вал», для того времени удивительною. Г-ну Второву попались в руки письма и записки Каменева, которые он и напечатал в этой статье. Как голос из могилы, как живая картина старины, написанная ее современником без всяких претензий, – эти записки и письма тем более любопытны, что русская литература совершенно бедна такого рода живыми памятниками. Судите сами: {11}
В прошедшем письме я обещал вам сообщить подробности визита моего у г. Карамзина. Вот они. В половине 12-го часа с старшим сыном г. Тургенева{12} поехали мы на Никольскую улицу и взошли в нижний этаж зелененького домика, где г. Карамзин нанимает квартиру. Мы застали его с Дмитриевым, читающего 5-ю и 6-ю части его путешествия, которые теперь в петербургской ценсуре и скоро вместе с «Московским журналом» будут напечатаны. Увидевши нас, Карамзин встал из вольтеровских кресел, обитых алым сафьяном, подошел ко мне, взял за руку и сказал, что Иван Владимирович давно ему обо мне говорил, что он любит знакомиться с молодыми людьми, любящими литературу, и, не давши мне ни слова вымолвить, спросил: не я ли присылал ему перевод из Казани и напечатан ли он? Я отвечал и на то и на другое как можно короче. После сего начался разговор о книгах, и оба сочинителя спрашивали меня наперерыв: какие языки мне известны? где я учился? сколько времени? что переводил? что читал? и не писал ли чего стихами? Я отвечал, что перевел оду из Клейста. Г-н Дмитриев требовал наступательно, чтобы я несколько строф прочел ему, утверждая, что он последнюю пиесу, которую сочинял, всегда помнит наизусть. Но я имел на этот раз такое отсутствие духа, что не выговорил бы порядочно ни одного слова, и чем более приступали, тем менее чувствовал в себе способности их удовольствовать (хотя всю оду наизусть помню) и наконец отказался слабостию памяти. Карамзин спросил Тургенева, перевел ли переписку Юнга с Фонтенелем из «Философии природы», и начали говорить о сей книге, которой сочинителя он не любит. Вот слова его: «Этот автор может только нравиться тому, кто имеет темную любовь к литературе. Опровергая мнение других, сам не говорит ничего сносного; ожидаешь много, приготовишься, – и выйдет вздор. Нет плавности в штиле, нет зернистых мыслей; многое слабо, иное плоско, и он ничем не брильирует»{13}. Карамзин употребляет французских слов очень много; в десяти русских, верно, есть одно французское. Имажинация, сентименты, tourment, energie, epithete, экспрессия, экселлировать{14} и пр. повторяет очень часто. Стихи с рифмами называет побежденною трудностию; стихи белые ему нравятся; но говорит, что если начнет писать, то заставит всех подражать себе. По его мнению, русский язык не сотворен для поэзии, а особливо с рифмами; что окончание стихов на глаголы ослабляет экспрессию. Перебирая людей, имеющих в Казани свои библиотеки, о вас упомянул я и сказал, что вы трудитесь в переводе Тасса. «Да не стихами ли?» – спросил Дмитриев. Я отвечал, что прозою, с перевода Лебрюнова, – и Карамзин признал этот перевод за самый лучший. Дмитриев хвалил Фонвизина, Богдановича; но Карамзин был противного мнения, и когда первый читал несколько стихов из поэмы на разрушение Лиссабона, переведенные, как он говорит, Богдановичем, то он критиковал стихи:
Я жив, я чувствую, и сердце от мученья
Взывает ко творцу и просит облегченья…{15}
называя их слабыми и проч. Он росту более, нежели среднего, черноглаз, нос довольно велик, румянец неровный и бакенбард густой. Говорит скоро, с жаром и перебирает всех строго. Сожалеет, что не умел воспользоваться от своих сочинений, и называет их своею деревенькою. Дмитриев росту высокого, волосов на голове мало, кос и худощав. Они живут очень дружно и обращаются просто, хотя один поручик, а другой генерал-поручик. Прощаясь со мной, просил меня, чтоб я чаще к нему ходил{16}.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Третьего дня я сделал второй визит г. Карамзину, и принят им столь же хорошо, как и в первый. Севши в вольтеровские свои кресла, просил он меня, чтобы я сел на диван, возвышенный не более шести вершков от полу, где, как карла перед гигантом, в уничижительнейшем положении, имел удовольствие с час говорить с ним. Г-н Карамзин был в совершенном дезабилье: белый байковый сюртук, нараспашку, и медвежьи большие сапоги составляли его одежду. Говоря о новых французских авторах (которых я очень мало знаю), советовал мне читать новейшие романы, утверждая, что ничем не можно столь себя усовершенствовать в истине, как прилежным чтением оных. Советовал мне сочинять что-нибудь в нынешнем вкусе и признавался, что до издания «Московского журнала» много бумаги им перемарано и что не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно. Журнал его скоро выйдет новым тиснением{17}. – Комнаты его очень хорошо убраны, и на стенах много портретов французских и итальянских писателей; менаду ними заметил я Тасса, Метастазия, Франклина, Бюффлера, Дюпати и других беллетристов. Сколь он ни добр, сколь характер его ни кроток, но имеет многих неприятелей, которые из зависти ему вредить стараются. Некто сочинил на него следующую глупую эпиграмму:
Был я в Женеве, был я в Париже:
Спесью стал выше, разумом ниже.
А на «Безделки» его также кто-то сделал стихи:
Собрав свои творенья мелки,
Француз, из русских, надписал:
«Мои безделки»,
А ум, прочтя, сказал:
Немного дива,
Лишь надпись справедлива{18}.
Г-н Дмитриев, почитатель и друг Карамзина, думая, что последние стихи сочинены Шатровым, отвечал на них:
Коль разум чтить должны мы в образе Шатрова,
Нас, боже, упаси от разума такого{19}.
Занимательная статья г. Струговщикова «О Шиллере и Гете» заключена прекрасным переводом известного стихотворения Гете: «Богиня фантазии».
«Сиротинка», – рассказ князя Одоевского, можно упрекнуть в не совсем естественной идеализации быта деревенских крестьян, наподобие того, как они идеализируются в дивертисманах, даваемых на наших театрах. Впрочем, видно, что этот рассказ еще первый опыт нашего даровитого писателя на новом для него поприще, к которому он еще не успел привыкнуть. Но недостатки этого рассказа вполне выкупаются его прекрасною и благородною мыслию и целью.
Статья гр. А. Толстого: «Артемий Семенович Бервенковский»… Но мы лучше не будем о ней говорить…{20} Honni soit qui mal y pense…[1]
Теперь о стихотворениях. Тут помещена целая повесть в стихах Жуковского: «Капитан Бопп», представляющая чтение весьма назидательное. Кроме того, есть стихи графини Ростопчиной, князя Вяземского, гг. Коренева, Тургенева, Языкова и Бенедиктова. Стихотворение г. Бенедиктова «Ревность» принадлежит к разряду невероятных стихотворений. Представляем его на суд наших читателей так, как оно есть, без всяких замечаний:
Есть чувство адское: оно вскипит в крови
И, вызвав демонов, вселит их в рай любви,
Лобзанья отравит, оледенит объятья,
Вздох неги превратит в хрипящий вопль проклятья;
Отнимет все – и свет и слезы у очей,
В прельстительных власах укажет свитых змей,
В улыбке алых уст – гиены осклабленье
И в тихом шепоте – ехидное шипенье!
Смотрите – вот она! – Улыбка по устам
Ползет, как светлый червь по розовым листам;
Она – с другим – нежна! Увлажены ресницы,
И взоры чуждые сверкают, как зарницы,
По шее мраморной! Как молнии скользят
По персям трепетным! Впиваются, язвят,
По складкам бархата медлительно струятся
И в искры адские у ног ее дробятся,
То брызжут ей в лицо, то лижут милый след:
Вот – руку подала! Изменницы браслет
Не стиснул ей руки! Уж вот ее мизинца
Коснулся этот лев из модного зверинца
С косматой гривою! Зачем на ней надет
Сей ненавистный мне лазурный неба цвет?
Условья нет ли здесь? В вас тайных знаков нет ли,
Извинченных кудрей предательные петли,
Вы, пряди черных кос, задернутые мглой,
Вы, верви адские, облитые смолой,
Щипцами демонов закрученные свитки,
Снаряды колдовства, орудья вечной пытки!
Странно! эти невероятные стихи почему-то напомнили нам эти превосходные стихи Лермонтова:
Какое дело нам, страдал ты или нет?
На что нам знать твои волненья,
Надежды глупые первоначальных лет,
Рассудка злые сожаленья?
Взгляни: перед тобой играючи идет
Толпа дорогою привычной:
На лицах праздничных чуть виден след забот,
Слезы не встретишь неприличной.
А между тем из них едва ли есть один,
Тяжелой пыткой не измятый,
До преждевременных добравшийся морщин
Без преступленья иль утраты!..
Поверь: для них смешон твой плач и твой укор
С своим напевом заученным,
Как разрумяненный трагический актер,
Махающий мечом картонным…{21}