будет отложено на более позднее время. У некоторых воля будет немного задета, но столь незначительно, что испытанное небольшое потрясение в действительности сможет быть приписано только расширению социального долга, ослабленного и превращенного в долг человеческий. Но если только формулы наполнятсяматериальным содержанием, если материя станет одушевленной, то возникает новая 36 Душа закрытая и душа открытая жизнь; мы понимаем, чувствуем, что появляется иная мораль.
Поэтому, говоря здесь о любви к человечеству, мы тем самым несомненно охарактеризовали бы эту мораль. И тем не менее мы не выразили бы ее сущность, ибо любовь к человечеству не является самодостаточной, непосредственно действующей движущей силой. Воспитателям молодежи хорошо известно, что невозможно преодолеть эгоизм, рекомендуя «альтруизм». Случается даже, что благородная душа, страстно стремящаяся к самопожертвованию, внезапно охладевает от мысли, что она будет трудиться «для человечества». Объект слишком велик, а результат слишком неопределенен. Можно поэтому предположить, что если любовь к человечеству составляет основу этой морали, то примерно так же, как в намерении достичь какого-то пункта, здесь заключена необходимость преодоления соответствующего пространства. В одном смысле это то же самое, в другом — совершенно иное. Если думать только об отделяющем от этого пункта расстоянии и бесчисленном множестве промежуточных пунктов, которые надо пройти один за другим, подобно стреле Зенона, то можно пасть духом и не отправиться в путь; к тому же будет утрачен всякий интерес и влечение к этому. Но если большими шагами покрывать нужное расстояние, рассматривая лишь конечный пункт или даже глядя дальше, то можно легко выполнить простое действие и в то же время справиться с бесконечным множеством, которое тождественно этой простоте. Каков же здесь предел, каково направление усилия? Одним словом, что от нас, собственно, требуется? Определим вначале моральную установку человека, которую мы рассматривали до сих пор. Он составляет одно целое с обществом; он и оно вместе поглощены выполнением одной задачи индивидуального и социального самосохранения. Они обращены к самим себе. Сомнительно, конечно, чтобы частный интерес неизменно гармонировал с общим: известно, с какими неразрешимыми трудностями всегда сталкивалась утилитаристская мораль, когда она возводила в принцип идею о том, что индивид может стремиться только к своему собственному благу, когда она утверждала, что тем самым он будет приведен к желанию блага для другого. Разумное существо, добиваясь осуществления своего личного интереса, часто будет делать совершенно не то, чего требует интерес общий. Если, однако, утилитаристская мораль упорно возрождается в той или иной форме, то потому, что она не беспочвенна; и если ее могут до сих пор отстаивать, то как раз потому, что под умственной деятельностью, которая действительно должна выбирать между личным интересом и интересом другого, существует изначально установленная природой основа инстинктивной деятельности, где индивидуальное и социальное слиты почти воедино. Клетка живет для себя и для организма, принося ему и заимствуя у него жизнеспособность; она пожертвует собой ради целого, если оно в этом будет нуждаться; и в таком случае она несомненно сказала бы себе, если бы обладала сознанием, что она делает это ради самой себя. Таким же было бы, вероятно, состояние души муравья, размышляющего над своим поведением. Он бы чувствовал, что его деятельность зависит от чего-то промежуточного между благом муравья и благом муравейника. Но именно с этим основополагающим инстинктом мы связали обязанность в собственном смысле: при своем возникновении она заключает в себе такое состояние вещей, где индивидуальное и социальное не отличаются друг от друга. Вот почему мы можем сказать, что позиция, которой она соответствует, — это позиция индивида и общества, замкнутых на самих себе. Будучи одновременно индивидуальной и социальной, душа здесь движется по кругу. Она закрыта.
Другая установка — это установка открытой души. По отношению к чему же она в таком случае открывается? Если предположить, что она охватывает все человечество, то это не будет слишком много, это не будет даже достаточно много, поскольку ее любовь распространяется на животных, растения, на всю природу. И тем не менее ничто из того, что таким образом ее бы заняло, не было бы достаточным для определения занятой ею позиции, так как без всего этого она могла бы в крайнем случае обойтись. Ее форма не зависит от ее содержания. Мы ее только что наполнили, теперь мы можем с таким же успехом ее опустошить. Милосердие сохраняется у того, кто им обладает, даже в том случае, если на земле не останется больше ни одного другого живого существа. Еще раз подчеркнем: мы не переходим из первого состояния во второе посредством расширения своего Я. Сугубо интеллектуалистская психология, опираясь только на языковые признаки, несомненно станет определять душевные состояния через объекты, к которым они привязаны: через любовь к семье, любовь к отечеству, любовь к человечеству; она увидит в этих трех влечениях одно и то же чувство, которое все более и более расширяется с тем, чтобы охватить растущее множество людей. Тот факт, что эти душевные состояния выражаются вовне посредством одной и той же установки или того же движения, что все три нас к чему-то влекут, позволяет нам сгруппировать их в понятие любви и обозначить их одним и тем же словом: тогда их можно будет различать, называя три все более обширных объекта, к которым они обращены. В самом деле, этого достаточно, чтобы их обозначить. Но будет ли это их описанием? Будет ли это их анализом? С первого взгляда сознание улавливает между двумя первыми чувствами и третьим сущностное различие. Первые заключают в себе отбор и, следовательно, исключение кого-то; они могут побуждать к борьбе; они не исключают ненависти. Последнее — это только любовь. Первые непосредственно направлены на привлекающий их объект. Последнее не подчиняется притягательной силе своего объекта; оно не направлено на него; оно устремлено дальше и достигает человечества, лишь проходя через него. Да и имеет ли оно, собственно говоря, объект? Далее мы еще зададимся этим вопросом. Пока же ограничимся утверждением, что эта установка души, являющаяся главным образом движением, самодостаточна.
Однако в отношении этой установки возникает проблема, которая целиком решена применительно к другой. Последняя в действительности явилась требованием природы; мы только что видели, как и почему мы чувствуем себя обязанными принять ее. Но первая носит приобретенный характер; она требовала, и она по-прежнему требует усилия. Отчего происходит так, что люди, подававшие пример такой установки, находили других людей, следовавших за ними? И что за сила соответствует здесь социальному давлению? У нас нет выбора. Кроме инстинкта и привычки, прямое воздействие на волю оказывают только чувства. Тяга, производимая чувством, может, впрочем, сильно походить на обязанность. Проанализируйте любовную страсть, особенно в ее начале: разве она направлена на удовольствие? Не является ли она также страданием? Здесь, возможно, зарождается трагедия, вся жизнь может быть искалечена, растрачена, утрачена; мы это знаем, чувствуем — неважно! Надо, потому что надо. Великое коварство зарождающейся страсти состоит как раз в том, что она подделывается под долг. Но совсем необязательно доходить до страсти. В самой спокойной эмоции может присутствовать некоторое требование действия, отличающееся от только что определенной обязанности тем, что оно не встретит сопротивления, навяжет только то, с чем согласны, но которое не менее сходно с обязанностью тем, что оно навязывает нечто. Нигде мы не замечаем этого лучше, чем там, где это требование отделено от своего практического результата, оставляя нам таким образом время для размышлений над ним и анализа того, что мы испытываем. Именно так обстоит дело, например при восприятии музыки. Нам кажется, когда мы слушаем, что мы могли бы желать только того, что внушает нам музыка, и что именно так мы действовали бы естественным образом, неизбежно, если бы мы не отдыхали от деятельности в процессе слушания. Выражает ли музыка радость, грусть, жалость, симпатию, мы в каждое мгновение являемся тем, что она выражает.
Впрочем, не только мы, но также и многие другие, все другие. Когда музыка плачет, вместе с ней плачет человечество, вся природа. По правде говоря, она не вводит эти чувства в нас; она скорее нас вводит в мир этих чувств, как прохожих, которых вовлекают в уличный танец. Так действуют новаторы в морали. Жизнь для них содержит такие неожиданные отзвуки чувства, какие могла бы обнаружить новая симфония; они заставляют нас войти вместе с ними в эту музыку с тем, чтобы мы выразили ее в движении.
Вследствие чрезмерного интеллектуализма чувство привязывают к какому-то объекту, а всякую эмоцию считают отражением в чувственной сфере умственного представления. Если вновь воспользоваться примером музыки, то каждому известно, что она вызывает в нас определенные эмоции: радость, грусть, жалость, симпатию; что эти эмоции могут быть сильными; что они могут полностью овладевать нами, даже если они не привязаны ни к чему конкретному. Можно ли сказать, что здесь мы оказываемся в области искусства, а не действительности; что мы волнуемся тогда лишь невсерьез, как бы играя; что наше душевное состояние является чисто воображаемым; что к тому же музыкант не смог бы вызвать в нас эту эмоцию, внушить ее, не порождая ее, если бы мы уже не испытывали ее раньше в реальной жизни; что она определялась тогда объектом, который искусству оставалось лишь оторвать от этой эмоции? Это значило бы забыть, что радость, грусть, жалость, симпатия — это слова, выражающие общие места, к которым приходится обращаться, чтобы передать то, что музыка заставляет нас испытать, но к каждой новой музыке присоединяются новые чувства, созданные этой музыкой и в этой музыке, определенные и разграниченные самим единственным в своем роде рисунком мелодии или симфонии. Они, стало быть, не были извлечены из жизни искусством; это мы, чтобы выразить их в словах, вынуждены сближать чувство, вызванное художником, с тем, что больше всего походит на него в жизни. Но возьмем даже душевные состояния, действительно вызванные вещами и как бы предвосхищенные в них. В определенном, то есть ограниченном, количестве это те из них, которых потребовала природа. За ними признается, что они созданы для того, чтобы побуждать к действиям, отвечающим каким-то потребностям. Другие, наоборот, являются настоящими изобретениями, подобными творческим открытиям музыканта; они исходят от человека. Так гора во все времена могла вызывать у тех, кто ее созерцал, известные чувства, близкие к ощущениям и действительно тесно связанные с ней. Но Руссо создал по поводу нее новую и оригинальную эмоцию. Эта эмоция стала широко распространенной, так как Руссо запустил ее в обращение.