Скачать:PDFTXT
Библия и литература

Младенцу в вертепе на склоне холма». В истории было не так. Это зима в России. А около Вифлеема в то время было достаточно тепло, так что пастухи на ночь даже не загоняли овец, они всю ночь находились под открытым небом — значит, это было весной или летом. Но нам это неважно: потому что снег, льды — это наше обрамление Рождества. И стихотворение про Марию Магдалину: «Обмываю миром из ведерка я стопы пречистые Твои…» Помню, когда я услышал это впервые лет тридцать назад, меня даже немного покоробило: что за ведерко такое? Но потом, вчитываясь, я понял такую простоту, бытовизм этих стихов, напоминающие старые иконы. На иконе фигурируют детали быта, знакомые средневековому человеку. Это не археология, это не события первого века нашей эры, это вечные события (хотя это действительно были события первого века нашей эры), и в них участвуют народные массы, богослужение и сама природа.

Есть одно свойство Пастернака: природа — участница и герой всех его произведений, особенно «Доктора Живаго». Вспомните, как переживают за него окружающие деревья; как, описывая драмы в жизни доктора и его друзей и близких, Пастернак с таким же энтузиазмом описывает, как наступает весна — это тоже для него было событие. Стихотворение «На страстной» — одно из самых прекрасных произведений о православном богослужении: «Еще кругом ночная мгла, еще так рано в мире…» Вспомните, как там описаны деревья: как они расступаются, приближаются — «Они хоронят Бога». Это все вместе — природа, человек, снег, богослужение, Псалтирь и Апостол — все это сливается в удивительную вязь.

И лес раздет и непокрыт,

И на Страстях Христовых,

Как строй молящихся, стоит

Толпой стволов сосновых.

А в городе, на небольшом

Пространстве, как на сходке,

Деревья смотрят нагишом

В церковные решетки.

И взгляд их ужасом объят.

Понятна их тревога.

Сады выходят из оград,

Колеблется земли уклад:

Они хоронят Бога.

И видят свет у царских врат,

И черный плат, и свечек ряд,

Заплаканные лица —

И вдруг навстречу крестный ход

Выходит с плащаницей,

И две березы у ворот

Должны посторониться.

Или возьмем стихотворение:

Большое озеро, как блюдо.

За ним — скопленье облаков,

Нагроможденных белой грудой

Суровых горных ледников.

По мере смены освещенья

И лес меняет колорит.

То весь горит, то черной тенью

Насевшей копоти покрыт.

Когда в исходе дней дождливых

Меж туч проглянет синева,

Как небо празднично в порывах,

Как торжества полна трава!

Стихает ветер, даль расчистив.

Разлито солнце по земле.

Просвечивает зелень листьев,

Как живопись в цветном стекле.

В церковной росписи оконниц

Так в вечность смотрят изнутри

В мерцающих венцах бессонниц

Святые, схимники, цари.

Кажется, это действительно храм, на который он смотрит. Это храм в его душе, потому что то реальное озеро, которое он описывает (я видел его), на самом деле маленький прудик, раза в два шире, чем это помещение; но поэт так воспринимал его — как картину мира. И на этом фоне совершались события духовные:

Природа, мир, тайник Вселенной,

Я службу долгую твою,

Объятый дрожью сокровенной,

В слезах от счастья отстою.

И, наконец, стихотворение о смерти, тоже из «Доктора Живаго»:

Обыкновенно свет без пламени

Исходит в этот день с Фавора…

Что это за слова? Почему «в этот день»? Потому что Церковь верит, что события прошлого, великие события жизни Христа вырываются из потока времени. (Поэтому мы поем на Рождество: «Дева днесь Пресущественнаго рождает…» Не «Дева родила Его две тысячи лет назад», хотя это так и было, а Она сегодня, днесь, рождает — для нас это актуально сегодня. В этом и торжество: здесь, сегодня все это происходит.

Поэтому актуализация здесь оправдана, одухотворена и позволяет нам многое видеть. Ведь, как герой романа, доктор Живаго, открывает Его Завет, Завет Христа и «как от обморока ожил», все мы живем как в обмороке и, слушая слова Христа, мы можем очнуться, пока приходит Воскресение.

Пастернак дерзает сказать прямо от лица Христа, и только внутреннее чувство поэта позволяет ему это:

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко Мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

Снова образ взят не из библейской истории, а из того, что Пастернак подглядел, скажем, на Волге или еще на каких-то реках, где сплавляют бревна. Но он увидел это как символ истории: столетья плывут ко Христу…

Человек другой культуры, Чингиз Айтматов поражает нас еще большей смелостью. Ибо Пастернак вырос на библейской и европейской культуре — в музыке, поэзии, литературе, философии, а Чингиз Айтматов провел суровую юность в совершенно ином культурном климате — мусульманском, в тяжких условиях: отец его был репрессирован, и сам он занимался не музыкой, не философией, как Пастернак, а был зоотехником, это занятие мало способствует литературе. Для вас, горожан, это звучит не совсем понятно, но я проходил в свое время ветеринарию, поверьте мне, это малоромантическое занятие.

Айтматов затронул в своем творчестве глубокие нравственные катастрофы нашего общества, и это ставит его в один ряд с ведущими российскими писателями; это традиция, которой двести-триста лет. Он не похож, скажем, на Флобера, который часто писал для того, чтобы написать, и сказать ему было нечего, он мог только что-то рассказать. Между тем Айтматов, человек, который пишет не на языке своего детства, создает совсем новый мир. Он знакомит нас с миром природы, упорно уничтожаемой в нашем столетии, он входит в детскую душу, душу ребенка; и в романе «Плаха» он ставит, я бы сказал, апокалиптическую для нас тему наркомании. Это вам не алкоголизм. Чтобы стать алкоголиком, надо немножко «поработать», а наркоманом можно стать с одного раза, такова психофизическая природа человека.

Этому миру отбросов, черных людей он хочет противопоставить носителя добра. И здесь все трагично. Он ищет. Какой-нибудь Николай Островский повел бы туда, к этим горцам в Среднюю Азию, юного идейного большевика типа Павки Корчагина, который пытался бы их вылавливать и истреблять. Но Айтматов прошел другую школу, он уже знал, что всего этого недостаточно. Ему захотелось найти некую нравственную точку отсчета для новой шкалы. И, будучи человеком, в общем, внерелигиозным, он обратился к христианской традиции.

Его спрашивали, почему именно христианской, ведь он же мусульманин по культуре. Он ответил, что христианство в духовном и нравственном смысле лидирует сегодня в мире, он признал это как объективный факт. И он захотел изобразить современного Христа. Я не могу сказать, что мне лично импонирует этот образ студента Авдия. Конечно, он напоминает мне скорее князя Мышкина в современном варианте. Достоевский хотел сделать князя Мышкина новым Христом. Это не получилось. Христос Евангелия — другой.

В чем трагедия Авдия? Этот юноша скорее похож не на православного молодого человека, а на баптиста. У нас баптисты — самые рьяные христианские проповедники, вызывающие глубочайшее уважение и симпатию, но в силу ряда причин они не ищут общего языка с окружающим миром и бьют сразу напропалую. То есть, кто их услышал — хорошо, кто нет — плохо. И герой романа Айтматова настолько чужд этой среде уголовников, что говорит с ними, как на китайском языке, диалога никакого нет, все это пустое занятие, попытка с негодными средствами. Осуждать героя нельзя, такие люди есть, я таких видел. Авдий — не вымысел. Но на Христа он не похож. Хотя Айтматов вовсе не ставит между ними знак равенства, но параллель явно проводится: Христос стоит перед Пилатом, который Его не понимает. Но на самом деле между Пилатом Айтматова и Христом Айтматова гораздо больше понимания, нежели между бедным Авдием и этими уголовниками. Там просто бездна лежит, и разговор там состояться не может.

В вымышленном диалоге между айтматовским Пилатом и айтматовским Христом проскальзывают молнии, там иногда есть даже очень интересные мысли. «Когда Ты вернешься к нам?» — спрашивает Пилат. И Христос отвечает: «Когда вы ко Мне придете». Над этим стоит задуматься. Я не уверен, что Айтматов богословски это осмыслил, но что-то водило его рукой. На вопрос, почему он так изобразил Христа, он честно признался, что Христос — это целый космос, и каждый писатель берет от Него только небольшую грань. Эти слова очень важны. Может быть, стенограмма нашей встречи в Западном Берлине все-таки будет где-нибудь опубликована и эти слова Айтматова сохранились. Вы их запомните, он верно сказал: «Христос — это целый космос, и никто не может Его объять».

И, наконец, Домбровский. Настоящий герой нашего времени, настоящий человек, смелый, эпатирующий озорник, в нем есть немного от Солженицына, но в нем больше юмора, больше озорства, чем у Солженицына. В его романе «Факультет ненужных вещей» некий полоумный бывший батюшка создает книгу о Христе (всех прямо тянет к этой теме), и отрывки из нее фигурируют в романе.

Но в чем же здесь смысл? Смысл этой попытки интерпретировать историю Христа — сугубо советский, я бы сказал, сталинистский. Потому что этот священник, автор книги о Христе, подозревает, что был еще один предатель, кроме Иуды. В самом деле, согласно старому закону (впрочем, и у нас он действует), нужны были два свидетеля, чтобы подтвердить показания. И в одном из древних текстов сказано, что Иисус был обвинен при двух свидетелях. Герой Домбровского задает вопрос: «Двое было — и кто же это был?» Он делает все время многозначительные намеки: «Значит, кто-то еще из двенадцати? Не сам ли Петр, который отрекся?» Вот эта стукачебоязнъ — типичная болезнь нашего времени. Обвинять наше поколение в этом нельзя, потому что люди прошли через такую школу гнусности, что действительно уже не доверяли самим себе. Это единственный в своем роде вариант — что среди двенадцати был еще какой-то стукач, — это, так сказать, апофеоз советской интерпретации евангельской истории.

Время неумолимо бежит, но я все-таки не могу пройти мимо Михаила Афанасьевича Булгакова.

Здесь мы попадаем в еще более сложную ситуацию. Когда книга впервые была напечатана в журнале, очень многие люди приходили ко мне и спрашивали: это что же теперь — Евангелие от Воланда? Но эта интерпретация ничего не означает, это пустые слова. Во-первых, начнем с того, что Воланд в романе Михаила Афанасьевича — это не дьявол. Дьявол — начало разрушительное, это зачеркивание всех эстетических и этических ценностей. А Воланд, несмотря на свои копыта, грязную рубашку и всякие фокусы, — он же исходит из принципов здоровой, нормальной морали. Он, несомненно, нравственно превосходит советских москвичей двадцатых годов. Давайте вспомним, как он снисходительно говорит о людях: они такие же, как сто лет назад, им тоже надо и то и то. Разве это говорит дьявол? Считать Бегемота дьяволом, пускай даже второго ранга, — это совершенное безумие: Бегемот просто душка. Даже карикатурный дьявол у Гоголя никогда не вызывает симпатии, а тут — кот который сидит и «починяет примус». Даже довольно мерзкий Коровьев — не дьявол. Давайте вспомним, что роман был немного недописан, что он написан каким-то особым образом, что это было вдохновение, а не вычисление, это не была художественно сформулированная идея.

Что же было в романе? На что он похож в

Скачать:PDFTXT

и литература Библия читать, и литература Библия читать бесплатно, и литература Библия читать онлайн