а Клаус и Стенио своей бледностью напоминали призраков. Едва волшебный смычок Паганини коснулся струн, как Франц и Самуэль почувствовали, будто до них дотронулась ледяная рука смерти. Охваченные непреодолимым восторгом, который обернулся для них жестокой, нестерпимой душевной пыткой, они даже не решались посмотреть друг другу в глаза и за весь концерт не обмолвились ни единым словом.
В полночь, когда избранные представители музыкальных обществ и Парижской консерватории распрягли лошадей и сами с триумфом потащили карету великого артиста к его дому, оба немца вернулись в свое скромное жилище. На них было жалко смотреть. Мрачные и удрученные, они сидели на своих обычных местах у камина и хранили молчание.
«Самуэль! — воскликнул наконец Франц, бледный, как смерть.- Самуэль, нам остается теперь только умереть… Ты слышишь меня?.. Мы ничтожества! Мы были безумцами, когда полагали, что в этом мире кто-то может соперничать с … ним!» Имя Паганини застряло у него в горле, и Франц обреченно рухнул в кресло.
Морщинистое лицо старого учителя вдруг побагровело. Его зеленые глазки засветились мерцающим светом, когда, наклонившись к ученику, он прошептал хриплым надтреснутым голосом: «Нет, нет! Ты ошибаешься, мой Франц! Я учил тебя, и ты овладел всеми тайнами великого искусства, которые простой смертный и вдобавок крещеный христианин может перенять у другого такого же простого смертного. Разве есть моя вина в том, что эти проклятые итальянцы прибегают к услугам Сатаны и дьявольским ухищрениям черной магии, чтобы безраздельно господствовать в искусстве?»
Франц взглянул на своего учителя. В его воспаленных глазах горел зловещий огонек, который недвусмысленно говорил ему, что для того, чтобы обрести подобное могущество, он тоже должен продать свое тело и душу дьяволу.
Однако Франц не проронил ни слова и, отведя взгляд от Клауса, задумчиво посмотрел на догорающие угли.
Сонмы давно забытых бессвязных грез, которые в дни юности казались Францу такими реальными, а потом были им отвергнуты и постепенно стерлись из памяти, теперь вновь наполнили его сознание так же ярко и живо, как и прежде. Воскресшие тени Иксиона, Сизифа и Тантала предстали перед его мысленным взором, гримасничая и вопрошая: «Что значит ад для тебя, человека в него не верящего? Но даже если ад действительно существует, то это ад, описанный древними греками, а не нынешними изуверами, то есть местность, населенная разумными тенями, для которых ты можешь стать вторым Орфеем».
Франц почувствовал, что вот-вот сойдет с ума, и, машинально повернув голову, он снова посмотрел прямо в глаза своему старому учителю, а затем отвел взгляд от его воспаленных очей.
То ли Самуэль понял, что творится в душе его ученика, то ли решил отвлечь его от мучительных размышлений,- это останется загадкой как для читателя, так и для самого автора. Но какими бы ни были его намерения, немец произнес с притворным спокойствием: «Франц, мой дорогой мальчик, я говорю тебе, что мастерство этого проклятого итальянца лишено естественности, что дело здесь не в трудолюбии и одаренности. Не смотри на меня так дико, ибо то, о чем я говорю, на устах у миллионов людей. Выслушай меня и постарайся понять. Тебе известна странная история, которую рассказывают о знаменитом Тартини? Он умер в одну прекрасную ночь, ночь шабаша, задушенный своим демоном, который научил его тому, как заставить петь скрипку человеческим голосом, вложив в нее посредством заклинаний душу юной девы. Паганини сделал больше. Чтобы наделить свой инструмент способностью издавать человеческие звуки, такие как рыдания, крики отчаяния, мольбы, стоны любви и ярости, словом научить скрипку передавать самые пронзительные оттенки человеческого голоса, Паганини убил не только свою женю и любовницу, но и своего друга, который относился к нему с такой нежностью, как никто другой на свете. Затем он сделал четыре струны для своей волшебной скрипки из кишок последней жертвы. В этом заключается секрет его завораживающего таланта, той всепоглощающей мелодии, того сочетания звуков, которыми тебе никогда не удастся овладеть, если только…»
Старик не закончил последней фразы, пораженный дьявольским взглядом ученика, и закрыл лицо руками. Франц тяжело дышал, и выражение его глаз напомнило Клаусу взгляд гиены. Он был смертельно бледен. Какое-то время он не мог говорить и только ловил ртом воздух. Наконец он едва слышно произнес: «Ты в этом уверен?» — «Конечно, я даже надеюсь тебе помочь».- «И… и ты действительно думаешь, что, только добыв струны из человеческих кишок, я смогу соперничать с Паганини?!» — спросил Франц после короткой паузы и опустил глаза. Старый немец открыл лицо и с каким-то странным выражением решимости на нем, тихо ответил: «Нам нужны не просто человеческие внутренности. Они должны принадлежать человеку, который любил вас по-настоящему — бескорыстной святой любовью. Тартини наделил свою скрипку душой девы. Но она умерла от безответной любви к нему. Коварный музыкант заранее приготовил сосуд, в который ему удалось поймать ее последний вздох, когда, умирая, она произнесла его дорогое имя; и Тартини затем передал ее дыхание своей скрипке. Историю о Паганини ты от меня уже слышал. Он, однако, заручился согласием своей жертвы, чтобы добыть человеческие кишки».
«О всесильный человеческий голос! — продолжал Самуэль после короткой паузы.- Что может сравниться с его красноречием, его пленительным обаянием? Ты думаешь, мой бедный мальчик, что мне не надо было посвящать тебя в эту великую последнюю тайну, но как быть, если тебя бросает прямо в объятия к тому… кого не следует поминать ночью?» — добавил Клаус, неожиданно возвращаясь к суевериям своей молодости.
Франц, не сказав ни слова, с ужасающим спокойствием поднялся, снял со стены свою скрипку, резким и сильным движением оборвал на ней струны и швырнул из в огонь.
Самуэль едва не вскрикнул от ужаса. Струны шипели на углях и, словно живые змеи, извивались и скручивались среди пылающих поленьев.
«Клянусь ведьмами Фессалии и колдовскими чарами Кирки! — воскликнул он, брызгая слюной, с горящими как угли глазами.- Клянусь адскими Фуриями и самим Плутоном, о Самуэль, мой учитель, что не притронусь к скрипке до тех пор, пока на ней не будут натянуты четыре человеческие струны! И пусть я буду проклят навеки, если нарушу эту клятву!» И он упал без чувств на пол с глухими рыданиями, которые, стихая, напоминали причитания возле тела усопшего. Старый Самуэль взял его на руки, словно ребенка, и отнес на постель, после чего поспешил за доктором.
IV
После той ужасной сцены Франц тяжело заболел, и заболел почти неизлечимо. Врач нашел у него воспаление мозга и сказал, что надо приготовиться к худшему. Девять долгих дней больной бредил; и Клаус, который ухаживал за ним, не отходя от его постели ни на минуту, заботясь о нем, как самая нежная мать, пришел в ужас от деяния своих рук. Впервые со времени их знакомства, благодаря тому, что его ученик впал в бредовое состояние, он смог проникнуть в самые темные уголки этой странной, суеверной, холодной и в то же время страстной натуры. И Клаус был потрясен тем, что ему открылось. Он увидел Франца таким, каким тот был на самом деле, а не тем, кем казался посторонним людям. Музыка была смыслом его существования, а похвалы — воздухом, которым он дышал, и без которого жизнь становилась для него тяжким бременем. Лишь струны скрипки были для Стенио источником энергии, но для того, чтобы поддерживать огонь жизни, ему были нужны аплодисменты людей и даже богов. Клаус с изумлением обнаружил искреннюю, артистическую, земную душу, но божественное начало в ней напрочь отсутствовало. У этого питомца муз, наделенного богатым воображением и каким-то рассудочным поэтическим даром, не было, однако, сердца. Вслушиваясь в этот исступленный бред, в то, что возникало в больной фантазии Франца, Клаус чувствовал себя так, будто впервые за всю свою долгую жизнь исследовал удивительную неизвестную страну — человеческую природу, но не в нашем мире, а на какой-то еще незавершенной планете. И увидев все это, Клаус содрогнулся. Не раз он задавался вопросом: а не окажет ли он услугу «своему мальчику», если позволит ему умереть, прежде, чем Франц придет в чувства?
Но он слишком сильно любил своего ученика, чтобы долго вынашивать подобную мысль. Франц околдовал его истинно артистическую натуру, и теперь Клаус чувствовал, что их жизни неотделимы одна от другой. Старик никогда не испытывал ничего подобного, поэтому он решил спасти Франца даже ценой своей долгой и, как ему казалось, впустую прожитой жизни.
На седьмой день болезни наступил ужасный кризис. Целые сутки больной не смыкал глаз и не замолкал ни на минуту, находясь в состоянии бреда. Он подробно описывал каждое из своих необыкновенных видений. Фантастические, призрачные тени нескончаемой и неторопливой процессией выплывали из полумрака его тесной комнаты, и Франц окликал каждую из них по имени, словно здоровался со своими старыми знакомыми. Себя же он называл Прометеем, ему казалось, что он прикован к скале четырьмя оковами, сделанными из человеческих кишок. У подножия кавказских гор бежали черные воды Стикса… Они покинули Аркадию и теперь пытались окружить семью кольцами скалу, на которой он мучился…
«Хочешь ли ты узнать, как называется Прометеева скала, старик? — прокричал он в ухо своему приемному отцу.- Тогда слушай… имя ей… Самуэль Клаус…» — «Да, да,- печально бормотал немец.- Это я погубил Франца, пытаясь принести ему утешение. Рассказы о колдовстве Паганини слишком сильно поразили его воображение. О, бедный мой мальчик!» — «Ха! Ха! Ха! — больной разразился громким резким смехом.- Ах! Что ты говоришь, бедный старик?.. Да, да, ты не отличаешься большой стойкостью. Ты выглядел счастливым, только когда играл на прекрасной Кремоне!..»
Клаус вздрогнул, но ничего не сказал. Он только наклонился к бредившему молодому человеку и, поцеловав его в лоб с нежностью любящей матери, на некоторое время покинул комнату больного, чтобы привести в порядок свои мысли. Когда он вернулся, бред больного перешел в другую стадию: Франц пытался подражать звучанию скрипки.
А к вечеру этого дня больному стали мерещиться призраки. Он видел духов огня, которые хватались за его скрипку. Их костлявые руки с пылающими когтями, выросшими из каждого пальца, подзывали старого Самуэля… Они обступали учителя, собираясь растерзать его… «единственного человека на свете, который любит меня бескорыстной возвышенной любовью… чьи кишки могут принести хоть какую-то пользу!» — продолжал бормотать Франц с горящим взором и демоническим хохотом.
На другое утро жар, однако, спал, и к концу девятого дня Стенио поднялся с постели, ничего не помня о своей болезни и не подозревая, что позволил Клаусу прочесть свои самые сокровенные мысли. Да и мог ли он знать, что ему пришло в голову принести в