Шервинского и сказал: – Певец, в гости пришел, – в Карася, – медик, – в Николку, – брат, – Лариосику, – жилец-студент. Удостоверение есть?
– У меня паспорт царский, – бледнея, сказал Лариосик, – и студенческий харьковский.
– Царский под ноготь, а студенческий показать.
Лариосик зацепился за портьеру, а потом убежал.
– Прочие – чепуха, женщины… – продолжал Мышлаевский, – нуте-с, удостоверения у всех есть? В карманах ничего лишнего?.. Эй, Ларион!.. Спроси там у него, оружия нет ли?
– Эй, Ларион! – окликнул в столовой Николка, – оружие?
– Нету, нету, боже сохрани, – откликнулся откуда-то Лариосик.
Звонок повторился отчаянный, долгий, нетерпеливый.
– Ну, господи благослови, – сказал Мышлаевский и двинулся. Карась исчез в спальне Турбина.
– Пасьянс раскладывали, – сказал Шервинский и задул свечи.
Три двери вели в квартиру Турбиных. Первая из передней на лестницу, вторая стеклянная, замыкавшая собственно владение Турбиных. Внизу за стеклянной дверью темный холодный парадный ход, в который выходила сбоку дверь Лисовичей; а коридор замыкала уже последняя дверь на улицу.
Двери прогремели, и Мышлаевский внизу крикнул:
– Кто там?
Вверху за своей спиной на лестнице почувствовал какие-то силуэты. Приглушенный голос за дверью взмолился:
– Звонишь, звонишь… Тальберг-Турбина тут?.. Телеграмма ей… откройте…
«Тэк-с», – мелькнуло в голове у Мышлаевского, и он закашлялся болезненным кашлем. Один силуэт сзади на лестнице исчез. Мышлаевский осторожно открыл болт, повернул ключ и открыл дверь, оставив ее на цепочке.
– Давайте телеграмму, – сказал он, становясь боком к двери, так, что она прикрывала его. Рука в сером просунулась и подала ему маленький конвертик. Пораженный Мышлаевский увидал, что это действительно телеграмма.
– Распишитесь, – злобно сказал голос за дверью.
Мышлаевский метнул взгляд и увидал, что на улице только один.
– Анюта, Анюта, – бодро, выздоровев от бронхита, вскричал Мышлаевский. – Давай карандаш.
Вместо Анюты к нему сбежал Карась, подал. На клочке, выдернутом из квадратика, Мышлаевский нацарапал: «Тур», шепнул Карасю:
Дверь загремела… Заперлась…
Ошеломленный Мышлаевский с Карасем поднялись вверх. Сошлись решительно все. Елена развернула квадратик и машинально вслух прочла слова:
«Страшное несчастье постигло Лариосика точка Актер оперетки Липский…»
– Боже мой, – вскричал багровый Лариосик, – это она!
– Шестьдесят три слова, – восхищенно ахнул Николка, – смотри, кругом исписано.
– Господи! – воскликнула Елена. – Что же это такое? Ах, извините, Ларион… что начала читать. Я совсем про нее забыла…
– Что это такое? – спросил Мышлаевский.
– Жена его бросила, – шепнул на ухо Николка, – такой скандал…
Страшный грохот в стеклянную дверь, как обвал с горы, влетел в квартиру. Анюта взвизгнула. Елена побледнела и начала клониться к стене. Грохот был так чудовищен, страшен, нелеп, что даже Мышлаевский переменился в лице. Шервинский подхватил Елену, сам бледный… Из спальни Турбина послышался стон.
– Двери… – крикнула Елена.
По лестнице вниз, спутав стратегический план, побежали Мышлаевский, за ним Карась, Шервинский и насмерть испуганный Лариосик.
– Это уже хуже, – бормотал Мышлаевский.
За стеклянной дверью взметнулся черный одинокий силуэт, оборвался грохот.
– Кто там? – загремел Мышлаевский как в цейхгаузе.
– Ради бога… Ради бога… Откройте, Лисович – я… Лисович!! – вскричал силуэт. – Лисович – я… Лисович…
Василиса был ужасен… Волосы с просвечивающей розоватой лысинкой торчали вбок. Галстук висел на боку и полы пиджака мотались, как дверцы взломанного шкафа. Глаза Василисы были безумны и мутны, как у отравленного. Он показался на последней ступеньке, вдруг качнулся и рухнул на руки Мышлаевскому. Мышлаевский принял его и еле удержал, сам присел к лестнице и сипло, растерянно крикнул:
– Карась! Воды…
15
Был вечер. Время подходило к одиннадцати часам. По случаю событий, значительно раньше, чем обычно, опустела и без того не очень людная улица.
Шел жидкий снежок, пушинки его мерно летали за окном, а ветви акации у тротуара, летом темнившие окна Турбиных, все более обвисали в своих снежных гребешках.
Началось с обеда и пошел нехороший тусклый вечер с неприятностями, с сосущим сердцем. Электричество зажглось почему-то в полсвета, а Ванда накормила за обедом мозгами. Вообще говоря, мозги пища ужасная, а в Вандином приготовлении – невыносимая. Был перед мозгами еще суп, в который Ванда налила постного масла, и хмурый Василиса встал из-за стола с мучительной мыслью, что будто он и не обедал вовсе. Вечером же была масса хлопот, и все хлопот неприятных, тяжелых. В столовой стоял столовый стол кверху ножками и пачка Лебiдь-Юрчиков лежала на полу.
– Ты дура, – сказал Василиса жене.
Ванда изменилась в лице и ответила:
– Я знала, что ты хам, уже давно. Твое поведение в последнее время достигло геркулесовых столбов.
Василисе мучительно захотелось ударить ее со всего размаху косо по лицу так, чтоб она отлетела и стукнулась об угол буфета. А потом еще раз, еще и бить ее до тех пор, пока это проклятое, костлявое существо не умолкнет, не признает себя побежденным. Он – Василиса, измучен ведь, он, в конце концов, работает, как вол, и он требует, требует, чтобы его слушались дома. Василиса скрипнул зубами и сдержался, нападение на Ванду было вовсе не так безопасно, как это можно было предположить.
– Делай так, как я говорю, – сквозь зубы сказал Василиса, – пойми, что буфет могут отодвинуть, и что тогда? А это никому не придет в голову. Все в городе так делают.
Ванда повиновалась ему, и они вдвоем взялись за работу – к столу с внутренней стороны кнопками пришпиливали денежные бумажки.
Скоро вся внутренняя поверхность стола расцветилась и стала похожа на замысловатый шелковый ковер.
Василиса, кряхтя, с налитым кровью лицом, поднялся и окинул взором денежное поле.
– Неудобно, – сказала Ванда, – понадобится бумажка, нужно стол переворачивать.
– И перевернешь, руки не отвалятся, – сипло ответил Василиса, – лучше стол перевернуть, чем лишиться всего. Слышала, что в городе делается? Хуже, чем большевики. Говорят, что повальные обыски идут, все офицеров ищут.
В одиннадцать часов вечера Ванда принесла из кухни самовар и всюду в квартире потушила свет. Из буфета достала кулек с черствым хлебом и головку зеленого сыра. Лампочка, висящая над столом в одном из гнезд трехгнездной люстры, источала с неполно накаленных нитей тусклый красноватый свет.
Василиса жевал ломтик французской булки, и зеленый сыр раздражал его до слез, как сверлящая зубная боль. Тошный порошок при каждом укусе сыпался вместо рта на пиджак и за галстук. Не понимая, что мучает его, Василиса исподлобья смотрел на жующую Ванду.
– Я удивляюсь, как легко им все сходит с рук, – говорила Ванда, обращая взор к потолку, – я была уверена, что убьют кого-нибудь из них. Нет, все вернулись, и сейчас опять квартира полна офицерами…
В другое время слова Ванды не произвели бы на Василису никакого впечатления, но сейчас, когда вся его душа горела в тоске, они показались ему невыносимо подлыми.
– Удивляюсь тебе, – ответил он, отводя взор в сторону, чтобы не расстраиваться, – ты прекрасно знаешь, что, в сущности, они поступили правильно. Нужно же кому-нибудь было защищать город от этих (Василиса понизил голос) мерзавцев… И притом напрасно ты думаешь, что так легко сошло с рук… Я думаю, что он…
Ванда впилась глазами и закивала головой.
– Я сама, сама сразу это сообразила… Конечно, его ранили…
– Ну, вот, значит, нечего и радоваться – «сошло, сошло»…
Ванда лизнула губы.
– Я не радуюсь, я только говорю «сошло», а вот мне интересно знать, если, не дай бог, к нам явятся и спросят тебя, как председателя домового комитета, а кто у вас наверху? Были они у гетмана? Что ты будешь говорить?
Василиса нахмурился и покосился:
– Можно будет сказать, что он доктор… Наконец, откуда я знаю? Откуда?
На этом слове в передней прозвенел звонок. Василиса побледнел, а Ванда повернула жилистую шею.
Василиса, шмыгнув носом, поднялся со стула и сказал:
– Знаешь что? Может быть, сейчас сбегать к Турбиным, вызвать их?
Ванда не успела ответить, потому что звонок в ту же минуту повторился.
– Ах, боже мой, – тревожно молвил Василиса, – нет, нужно идти.
Ванда глянула в испуге и двинулась за ним. Открыли дверь из квартиры в общий коридор. Василиса вышел в коридор, пахнуло холодком, острое лицо Ванды, с тревожными, расширенными глазами, выглянуло. Над ее головой в третий раз назойливо затрещало электричество в блестящей чашке.
На мгновенье у Василисы пробежала мысль постучать в стеклянные двери Турбиных – кто-нибудь сейчас же бы вышел, и не было бы так страшно. И он побоялся это сделать. А вдруг: «Ты чего стучал? А? Боишься чего-то?» – и, кроме того, мелькнула, правда слабая, надежда, что, может быть, это не они, а так что-нибудь…
– Кто… там? – слабо спросил Василиса у двери.
Тотчас же замочная скважина отозвалась в живот Василисы сиповатым голосом, а над Вандой еще и еще затрещал звонок.
– Видчиняй, – хрипнула скважина, – из штабу. Та не отходи, а то стрельнем через дверь…
– Ах, бож… – выдохнула Ванда.
Василиса мертвыми руками сбросил болт и тяжелый крючок, не помнил и сам, как снял цепочку.
– Скорийш… – грубо сказала скважина.
Темнота с улицы глянула на Василису куском серого неба, краем акаций, пушинками. Вошло всего трое, но Василисе показалось, что их гораздо больше.
– Позвольте узнать… по какому поводу?
– С обыском, – ответил первый вошедший волчьим голосом и как-то сразу надвинулся на Василису, Коридор повернулся, и лицо Ванды в освещенной двери показалось резко напудренным.
– Тогда, извините, пожалуйста, – голос Василисы звучал бледно, бескрасочно, – может быть, мандат есть? Я, собственно, мирный житель… не знаю, почему же ко мне? У меня – ничего, – Василиса мучительно хотел сказать по-украински и сказал, – нема.
– Ну, мы побачимо, – ответил первый.
Как во сне двигаясь под напором входящих в двери, как во сне их видел Василиса. В первом человеке все было волчье, так почему-то показалось Василисе. Лицо его узкое, глаза маленькие, глубоко сидящие, кожа серенькая, усы торчали клочьями, и небритые щеки запали сухими бороздами, он как-то странно косил, смотрел исподлобья и тут, даже в узком пространстве, успел показать, что идет нечеловеческой, ныряющей походкой привычного к снегу и траве существа. Он говорил на страшном и неправильном языке – смеси русских и украинских слов – языке, знакомом жителям Города, бывающим на Подоле, на берегу Днепра, где летом пристань свистит и вертит лебедками, где летом оборванные люди выгружают с барж арбузы… На голове у волка была папаха, и синий лоскут, обшитый сусальным позументом, свисал набок.
Второй – гигант, занял почти до потолка переднюю Василисы. Он был румян бабьим полным и радостным румянцем, молод, и ничего у него не росло на щеках. На голове у него был шлык с объеденными молью ушами, на плечах серая шинель, и на неестественно маленьких ногах ужасные скверные опорки.
Третий был с провалившимся носом, изъеденным сбоку гноеточащей коростой, и сшитой и изуродованной шрамом губой. На голове у него старая офицерская фуражка с красным околышем и следом от кокарды, на теле двубортный солдатский старинный мундир с медными, позеленевшими пуговицами, на ногах черные штаны, на ступнях лапти, поверх пухлых, серых казенных чулок. Его лицо в свете лампы отливало в два цвета – восково-желтый и фиолетовый, глаза смотрели страдальчески-злобно.
– Побачимо, побачимо, – повторил волк, – и мандат есть.
С этими словами он полез в карман штанов, вытащил смятую бумагу и ткнул ее Василисе.