сильнее. Крик «Караул!» не вышел у Варенухи, потому что перехватило дух.
— Что вы, товари…— прошептал совершенно ополоумевший администратор, но тут же сообразил, что слово «товарищи» никак не подходит к двум бандитам, избивающим человека в сортире в центре Москвы, прохрипел «граждане!», сообразил, что и названия граждан эти двое не заслуживают, и тут же получил тяжкий удар от того, с бельмом, но уже не по уху, а по середине лица, так что кровь потекла по Варенухиной толстовке.
Тогда темный ужас охватил Варенуху. Ему почудилось, что его убьют. Но его больше не ударили.
— Что у тебя в портфеле, паразит,— пронзительно, перекрикивая шум грозы, спросил тот, который был похож на кота,— телеграммы?
— Те…телеграммы,— ответил администратор.
— А тебя предупреждали по телефону, чтобы ты не смел никуда их носить?
— Преду…предупре…ждали…дили…— ответил администратор, задыхаясь от ужаса.
— Но ты все-таки потопал? Дай сюда портфель, гад! — прогнусил второй с клыками, одним взмахом выдрав у Варенухи портфель из рук.
— Ах ты, ябедник паршивый! — воскликнул возмущенный тип, похожий на кота, и пронзительно свистнул.
И тут безумный администратор увидел, что стены уборной завертелись вокруг него, потом исчезли, и во мгновение ока он оказался в темноватой и очень хорошо ему знакомой передней Степиной квартиры.
Дверь, ведущая в комнаты, отворилась, и в ней показалась рыжая с горящими глазами голая девица. Она простерла вперед руки и приблизилась к Варенухе. Тот понял, что это самое страшное из того, что с ним случилось, и отшатнулся, и слабо вскрикнул.
Но девица подошла вплотную к Варенухе, положила ладони ему на плечи, и Варенуха почувствовал даже сквозь толстовку, что ладони эти холодны как лед.
— Какой славненький! — тихо сказала девица.— Дай, я тебя поцелую!
И тут Варенуха увидел перед самыми своими глазами сверкающие зеленые глаза и окровавленный извивающийся рот. Тогда сознание покинуло Варенуху.
Скудный бор, еще недавно освещенный майским солнцем, был неузнаваем сквозь белую решетку: он помутнел, размазался и растворился. Сплошная пелена воды валила за решеткой. Время от времени ударяло в небе, время от времени лопалось в небе, тогда всю комнату освещало, освещало и листки, которые предгрозовой ветер сдул со стола, и больного в белье, сидящего на кровати.
Иванушка тихо плакал, глядя на смешавшийся бор и отложив огрызок карандаша. Попытки Иванушки сочинить заявление относительно таинственного консультанта не привели ни к чему. Лишь только он получил бумагу и карандаш, он хищно потер руки и тотчас написал на листке начало: «В ОГПУ. Вчера около семи часов вечера я пришел на Патриаршие пруды с покойным Михаилом Александровичем Берлиозом…»
И сразу же Иван запутался — именно из-за слова «покойный». Выходила какая-то безлепица и бестолочь: как это так с покойным пришел на Патриаршие пруды? Не ходят покойники! «Еще, действительно, за сумасшедшего примут…» — подумал Иван, вычеркнул слово «покойный», написал «с М. А. Берлиозом, который потом попал под трамвай»… не удовлетворился и этим, решил начать с самого сильного, чтобы сразу остановить внимание читающего, написал про кота, садящегося в трамвай, потом про постное масло, потом вернулся к Понтию Пилату, для вящей убедительности решил весь рассказ изложить полностью, написал, что Пилат шел шаркающей кавалерийской походкой…
Иван перечеркивал написанное, надписывал сверху строк, попытался даже нарисовать страшного консультанта, а когда все перечел, и сам ужаснулся, и вот, плакал, слушая, как шумит гроза.
Толстая белая женщина неслышно вошла в комнату, увидела, что поэт плачет, встревожилась, тотчас заявила, что вызовет Сергея Павловича, и прошел час, и уже бора узнать опять нельзя было. Вновь он вырисовался до последнего дерева и расчистилось небо до голубизны, и лежал Иван без слез на спине, и видел сквозь решетку, как, опрокинувшись над бором, в небе рисовалась разноцветная арка.
Сергей Павлович, сделав какой-то укол в плечо Ивану, ушел, попросив разрешения забрать листки, и унес их с собой, уверив, что Иван больше плакать не будет, что это его расстроила гроза, что укол поможет и что все теперь изменится в самом наилучшем смысле. И точно, оказался прав. Иван и сам не заметил, как слизнуло с неба радугу, как небо это загрустило и потемнело, как бор опять размазался, и вдруг вышла из-за него неполная луна, и бор от этого совсем почернел.
Иван с удовольствием выпил горячего молока, прилег, приятно зевая, и стал думать, причем и сам подивился, до чего изменились его мысли.
Воспоминания об ужасной беззубой бабе, кричавшей про Аннушку, и о черном коте исчезли, а вместо них Иван стал размышлять о том, что, по сути дела, в больнице очень хорошо, что Стравинский очень умен, что воздух, текущий сквозь решетку, сладостен и свеж.
Дом скорби засыпал к одиннадцати часам вечера. В тихих коридорах потухали белые матовые лампы и загорались дежурные слабые голубые ночники. В камерах умолкали и бреды, и шепоты, и только отдельный корпус буйных до утра светился полной беспокойной жизнью. Толстую сменила худенькая, и несколько раз она заглядывала к Ивану, но, убедившись, что он мирно дремлет, перестала его навещать.
Иван же, лежа в сладкой истоме, сквозь полуопущенные веки смотрел и видел в прорезах решетки тихие мирные звезды и думал о том, почему он, собственно, так взволновался из-за того, что Берлиоз попал под трамвай?
— В конечном счете, ну его в болото! — прошептал Иван и сам подивился своему равнодушию и цинизму.— Что я ему, кум или сват? Если как следует провентилировать этот вопрос, то выясняется, что я совершенно не знал покойника. Что мне о нем было известно? Ничего, кроме того, что он был лысый, и более ровно ничего.
— Далее, товарищи! — бормотал Иван.— Почему я, собственно, взбесился на этого загадочного консультанта на Патриарших, мистика с пустым глазом? К чему вся эта петрушка в ресторане?
— Но, но, но,— вдруг сказал где-то прежний Иван новому Ивану— а про постное-то масло он знал!
— Об чем, товарищ, разговор? — отвечал новый Иван прежнему.— Знать заранее про смерть еще не значит эту смерть причинить! А вот что самое главное, так это, конечно, Пилат, и Пилата-то я и проморгал! Вместо того чтобы устраивать дикую бузу с криками на прудах, лучше было бы расспросить досконально про Пилата! А теперь дудки! А я чепухой занялся — важное кушанье, в самом деле, редактор под трамвай попал!
Подремав еще немного, Иван новый ехидно спросил у старого Ивана:
— Так кто же я такой в этом случае? — Дурак! — отчетливо сказал бас, не принадлежащий ни одному из Иванов. Иван, почему-то приятно изумившись слову «дурак» и даже хихикнув, открыл глаза, но увидел, что в комнате никого нет, и опять задремал, причем ему показалось, что пальма качает шапкой за решеткой. Иван всмотрелся и разглядел за решеткой человеческую фигуру, поднялся без испуга и слышал, как фигура, погрозив ему пальцем сквозь решетку, прошептала:
— Тсс!
Белая магия и ее разоблачение {130}
Высоко приподнятая над партером сцена «Кабаре» была освещена прожекторами так ярко, что казалось, будто на ней солнечный день.
И на эту сцену маленький человек в дырявом котелке, с грушевидным малиновым носом, в клетчатых штанишках и лакированных ботинках, выехал на двухколесном велосипеде. Выкатившись, он издал победный крик, отчего его велосипед поднялся на дыбы. Проехавшись на заднем колесе, человечек перевернулся кверху ногами, на ходу отвинтил заднее колесо и поехал на одном переднем, вертя педали руками. Громадный зал «Кабаре» рассмеялся, и аплодисмент прокатился сверху вниз.
Тут под звуки меланхолического вальса из кулисы выехала толстая блондинка в юбочке, усеянной звездами, на сиденье на конце высочайшей тонкой мачты, под которой имелось только одно маленькое колесо. И блондинка заездила по сцене. Встречаясь с ней, человечек издавал приветственные крики и ногой снимал котелок. Затем выехал молодой человек с необыкновенно развитыми мускулами под красным трико и тоже на высокой мачте и тоже заездил по сцене, но не сидя в сиденье, а стоя в нем на руках. И, наконец, малютка со старческим лицом, на крошечной двуколеске, и зашнырял деловито между взрослыми, вызывая раскаты смеха и хлопки.
В заключение вся компания под тревожную дробь барабана подкатилась к самому краю сцены, и в первых рядах испуганно шарахнулись, потому что публике показалось, что компания со своими машинами грохнется в оркестр. Но велосипедисты остановились как раз тогда, когда колеса уже должны были соскользнуть на головы джазбандистам, и с громким воплем соскочили с машин, причем блондинка послала воздушный поцелуй публике. Грохот нескольких тысяч рук потряс здание до купола, занавес пошел и скрыл велосипедистов, зеленые огни в проходах угасли, меж трапециями, как солнца, вспыхнули белые шары. Наступил антракт.
Единственным человеком, которого ни в какой мере не интересовали подвиги велосипедной семьи Рибби, выписанной из Вены, был Григорий Максимович Римский.
Григорий Максимович сидел у себя в кабинете, и если бы кто-либо увидел его в этот момент, поразился бы до глубины души. Никто в Москве никогда не видел Римского расстроенным, а сейчас на Григории Максимовиче буквально не было лица.
Дело в том, что не только Степа не дал больше ничего знать о себе и не явился, но пропал и совершенно бесследно Варенуха.
Что думал о Степе Римский, мы не знаем, но известно, что он думал о Варенухе, и, увы, это было до того неприятно, что Римский сидел бледный и одинокий и по лицу его проходила то и дело судорога.
Когда человек уходит и пропадает, не трудно догадаться, что случилось с ним, и Римский, кусая тонкие губы, бормотал только одно: «Но за что?»
Ему почему-то до ужаса не хотелось звонить по поводу Варенухи, но он все-таки принудил себя и снял трубку. Однако оказалось, что телефон испортился. Вызванный звонком курьер доложил, что испортились все телефоны в «Кабаре». Это, казалось бы, совершенно неудивительное событие почему-то окончательно потрясло Римского, и в глазах у него появилось выражение затравленности.
Когда до слуха финдиректора глухо донесся финальный марш велосипедистов, вошел курьер и доложил, что «они прибыли».
Замдиректора почему-то передернуло, и он пошел за кулисы, чтобы принять гастролера.
В уборную, где поместили иностранного артиста, под разными предлогами заглядывали разные лица. В душном коридоре, где уже начали трещать сигнальные звонки, шныряли фокусники в халатах с веерами, конькобежец в белой вязанке, прошел какой-то бледный в смокинге, бритый, мелькали пожарные.
Прибывшая знаменитость поразила всех, во-первых, своим невиданным по покрою и добротности материала фраком, во-вторых, тем, что был в черной маске, и, в-третьих, своими спутниками. Их было двое: один длинный, тонкий, в клетчатых брючонках и в треснувшем пенсне. Короче говоря, тот самый Коровьев, которого в одну секунду узнал бы товарищ Босой, но товарищ