ученой степени и о том, умерла ли эта женщина под шомполами. А когда стихло, чуть-чуть светало, и я вышел из выбоины, не вытерпев пытки,— я отморозил ноги. Слободка умерла, все молчало, звезды побледнели. И когда я пришел к мосту, не было как будто никогда ни полковника Лещенко, ни конного полка… Только навоз на истоптанной дороге…
И я один прошел весь путь к Киеву и вошел в него, когда совсем рассвело. Меня встретил странный патруль, в каких-то шапках с наушниками.
Меня остановили, спросили документы.
Я сказал:
— Я лекарь Яшвин. Бегу от петлюровцев. Где они?
Мне сказали:
И вижу, один из патрульных всматривается мне в глаза, потом как-то жалостливо махнул рукой и говорит:
И я пошел.
После молчания я спросил у Яшвина:
— Он умер? Убили вы его или только ранили?
Яшвин ответил, улыбаясь своей странненькой улыбкой:
— О, будьте покойны. Я убил. Поверьте моему хирургическому опыту.
Был май
Был май. Прекрасный месяц май. Я шел по переулку, по тому самому, где помещается театр. Это был отличный, гладкий, любимый переулок, по которому непрерывно проезжали машины. Проезжая, они хлопали металлической крышкой, вделанной в асфальт. «Может быть, это канализационная крышка, а может быть, крышка водопроводная»,— размышлял я. Эти машины отчаянно кричали разными голосами, и каждый раз, как они кричали, сердце падало и подгибались ноги.
«Вот когда-нибудь крикнет так машина, а я возьму и умру»,— думал я, тыча концом палки в тротуар и боясь смерти.
«Надо ускорить шаг, свернуть во двор, пройти вовнутрь театра. Там уже не страшны машины, и весьма возможно, что я не умру».
Но свернуть во двор мне не удалось. Я увидел его. Он стоял, прислонившись к стене театра и заложив ногу на ногу. Ноги эти были обуты в кроваво-рыжие туфли на пухлой подошве, над туфлями были толстые шерстяные чулки, а над чулками — шоколадного цвета пузырями штаны до колен. На нем не было пиджака. Вместо пиджака на нем была странная куртка, сделанная из замши, из которой некогда делали мужские кошельки. На груди — металлическая дорожка с пряжечкой, а на голове — женский берет с коротким хвостиком.
Это был молодой человек ослепительной красоты, с длинными ресницами, бодрыми глазами. Перед ним стояли пять человек актеров, одна актриса и один режиссер. Они преграждали путь в ворота.
Я снял шляпу и низко поклонился молодому человеку. Он приветствовал меня странным образом. Именно — сцепил ладони обеих рук, поднял их кверху и как бы зазвонил в невидимый колокол. Он посмотрел на меня пронзительно, лихо улыбаясь необыкновенной красоты глазами. Я смутился и уронил палку.
— Как поживаете? — спросил меня молодой человек.
Я поживал хорошо, мешали мне только машины своим адским криком, я что-то мямлил и криво надел шляпу.
Тут на меня обратилось всеобщее внимание.
— А вы как поживаете? — спросил я, причем мне показалось, что у меня распух язык.
— Хорошо! — ответил молодой человек.
— Он только что приехал из-за границы,— тихо сказал мне режиссер.
— Я читал вашу пьесу,— заговорил молодой человек сурово.
«Надо было мне другим ходом, через двор, в театр пойти»,— подумал я тоскливо.
— Читал,— повторил молодой человек звучно.
— И как же вы нашли, Полиевкт Эдуардович? — спросил режиссер, не спуская глаз с молодого человека.
— Хорошо,— отрывисто сказал Полиевкт Эдуардович,— хорошо. Третий акт надо переделать. Вторую картину из третьего акта надо выбросить, а первую перенести в четвертый акт. Тогда уж будет совсем хорошо.
— Пойдите-ка домой да и перенесите,— шепнул мне режиссер и беспокойно подмигнул.
— Ну-с, продолжаю,— заговорил Полиевкт Эдуардович.— И вот они врываются и арестовывают Ганса.
— Очень хорошо! Очень хорошо! — заметил режиссер.— Его надо арестовать, Ганса. Только не находите ли вы, что его лучше арестовать в предыдущей картине?
— Вздор! — ответил молодой человек.— Именно здесь его надо арестовать, и нигде больше.
«Это заграничный рассказ,— подумал я.— Но только за что он так на Ганса озверел? Я хочу слушать заграничные рассказы, умру я или не умру».
Я потянулся к молодому человеку, стараясь не проронить ни слова. Душа моя раскисла, потом что-то дрогнуло в груди. Мне захотелось услышать про раскаленную Испанию. И чтоб сейчас заиграли на гитарах. Но ничего этого я не услышал. Молодой человек, терзая меня, продолжал рассказывать про несчастного Ганса. Мало того, что его арестовали, его еще и избили в участке. Но и этого мало — его посадили в тюрьму. Мало и этого — бедная старуха, мать этого Ганса, была выгнана с квартиры и ночевала на бульваре под дождем.
«Господи, какие мрачные вещи он рассказывает! И где он, на горе мое, встретился с этим Гансом за границей? И пройти в ворота нельзя, пока он не кончит про Ганса, потому что это невежливо, на самом интересном месте…»
Чем дальше в лес, тем больше дров. Ганса приговорили к каторжным работам, а мать его простудилась на бульваре и умерла. Мне хотелось нарзану, сердце замирало и падало, машины хлопали и рявкали. Выяснилось, что на самом деле никакого Ганса не было, и молодой человек его не встречал, а просто он рассказывал третий акт своей пьесы. В четвертом акте мать перед смертью произнесла проклятие палачам, погубившим Ганса, и умерла. Мне показалось, что померкло солнце, я почувствовал себя несчастным.
Рядом оборванный человек играл на скрипке мазурку Венявского. Перед ним на тротуаре, в картузе, лежали медные пятаки. Несколько поодаль другой торговал жестяными мышами, и жестяные мыши на резинках проворно бегали по досточке.
— Вещь замечательная! — сказал режиссер.— Ждем, ждем, ждем с нетерпением!
Тут дешевая маленькая машина подкатила к воротам и остановилась.
— Ну, мне пора,— сказал молодой человек.— Товарищ Ермолай, к Герцену.
Необыкновенно мрачный Ермолай за стеклами задергал какими-то рычагами. Молодой человек покачал колокол, скрылся в каретке и беззвучно улетел. Немедленно перед его лицом вспыхнул зеленый глаз и пропустил каретку Ермолая. И молодой человек въехал прямо в солнце и исчез.
И я снял шляпу, и поклонился ему вслед, и купил жестяную мышь для мальчика, и спасся от машин, войдя во дворе в маленькую дверь, и там опять увидел режиссера, и он сказал мне:
— Ох, слушайте его. Вы слушайте его. Вы переделайте третью картину. Она — нехорошая картина. Большие недоразумения могут получиться из-за этой картины. Бог с ней, с третьей картиной!
И исчез май. И потом был июнь, июль. А потом наступила осень. И все дожди поливали этот переулок, и, беспокоя сердце своим гулом, поворачивался круг на сцене, и ежедневно я умирал, и потом опять настал май.
Комментарии (Л. Л. Фиалкова)
Рассказы и фельетоны М. А. Булгакова, собранные в этом томе, были написаны в 1922—1926 годах (исключение составляет рассказ «Был май», созданный в 1934 году) и в большинстве своем опубликованы тогда же в разных периодических изданиях; часть из них переиздана писателем в сб.: Рассказы библиотеки «Смехач», № 15 (юмористическая иллюстрированная библиотека), илл. Н. Радлова. Л., 1926; Трактат о жилище. М.; Л., 1926; Дьяволиада. Рассказы. М., 1925, 1926.
Булгаков относился к фельетонам как, по преимуществу, к литературной поденщине, к средству заработать деньги, необходимые для существования и для того, чтобы вечерами за письменным столом работать над романом «Белая гвардия», над сатирическими повестями «Дьяволиада», «Роковые яйца», «Собачье сердце». Впрочем, по воспоминаниям А. Эрлиха, относящимся уже к периоду работы Булгакова в «Гудке», он иногда писал серьезную прозу и в рабочее время: «Литправщик производственного отдела М. Булгаков не хотел терять драгоценного времени и писал. Ровным почерком, без всяких исправлений и помарок заполнял он в стенах редакции толстую тетрадь в клеенчатой обложке, сочиняя повести „Дьяволиада“ и „Роковые яйца“» [15 — Э р л и х А. Нас учила жизнь. Литературные воспоминания. М., Советский писатель, 1960. С. 49.].
Сам Булгаков в неоконченной повести «Тайному другу» писал об этом так: «Открою здесь еще один секрет: сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто занимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой,— 8 минут.
Словом, в полчаса все заканчивалось.
Я подписывал фельетон или каким-нибудь глупым псевдонимом, или иногда зачем-то своей фамилией и нес его или к Июлю, или к другому помощнику редактора, который носил редко встречающуюся фамилию Навзикат ‹…›
Навзикат начинал вертеть фельетон в руках и прежде всего искал в нем какой-нибудь преступной мысли по адресу самого советского строя. Убедившись, что явного вреда нет, он начинал давать советы и исправлять фельетон.
В эти минуты я нервничал, курил, испытывал желание ударить его пепельницей по голове.
Испортив по возможности фельетон, Навзикат ставил на нем пометку „В набор“, и день для меня заканчивался. Далее весь свой мозг я направлял на одну идею, как сбежать. Дело в том, что Июль лелеял такую схему в голове: все сотрудники, в том числе и фельетонисты, приходят минута в минуту и сидят до самого конца в редакции, стараясь дать государству как можно более. При малейших уклонениях от этого честный Июль начинал худеть и истощаться.
Я же лелеял одну мысль, как бы удрать из редакции домой, в комнату, которую я ненавидел всей душой, но где лежала груда листов. По сути дела, мне совершенно незачем было оставаться в редакции. И вот происходил убой времени. Я, зеленея от скуки, начинал таскаться из отдела в отдел, болтать с сотрудниками, выслушивать анекдоты, накуриваться до отупения.
Наконец, убив часа два, я исчезал. Таким образом, мой друг, я зажил тройной жизнью. Один в газете. День. Льет дождь. Скучно. Навзикат. Июль. Уходишь, в голове гудит и пусто.
Вторая жизнь. Днем после газеты я плелся в московское отделение редакции „Сочельник“. Эта вторая жизнь мне нравилась больше первой. Там я мог несколько развернуть свои мысли» [16 — Б у л г а к о в М. А. Тайному другу (т. 4 наст. изд.).].
Жизнь — между редакциями «Гудка», «Накануне» (названной в повести «Сочельником») и письменным столом с неоконченной рукописью, безусловно, была нелегка для Булгакова.
Собственно говоря, и до февраля 1923 года, когда Булгаков был зачислен в «Гудок» на должность обработчика, то есть человека, призванного исправлять безграмотные корреспонденции рабкоров, он был погружен в газетную работу. Так, с ноября 1921-го до середины января 1922 года Булгаков сотрудничал в «Торгово-промышленном вестнике», занимаясь репортерской и хроникерской деятельностью. Эти два месяца запечатлены Булгаковым в фельетоне 1924 года «Москва 20-х годов». После закрытия «Торгово-промышленного вестника» Булгаков некоторое время публиковал репортерские заметки в газете «Рабочий». Так, с 1-го по 30 марта там было напечатано восемь его материалов под псевдонимом «Михаил Булл», «М. Булл», «Булл». А весной 1922 года он установил отношения с газетой «Накануне», которая начала выходить 26 марта 1922 года. Таким образом, работа в «Гудке» (с февраля 1923 года) становится для Булгакова, уже опытного газетного работника, твердой, хотя и небольшой финансовой гарантией существования.
Особое место в жизни Булгакова 20-х годов занимали именно «Накануне» и «Гудок».
Ежедневная газета «Накануне» издавалась в Берлине русскими эмигрантами Ю. В. Ключниковым, Л. Г. Кирдецовым, Ю. Н. Потехиным, П. А. Садыкером и др. (состав редакции в разное время