будут ходить четыре дня по лютому морозу в Москве, а потом в течение веков по дальним караванным дорогам желтых пустынь земного шара, там, где некогда, еще при рождении человечества, над его колыбелью ходила бессменная звезда.
Уходит, уходит река. Белые залы, красный ковер, огни. Стоят красноармейцы, смотрят сурово.
— Лиза, не плачь. Не плачь… Лиза… Воды, воды дайте ей!
— Санитара пропустите, товарищи!
— Мороз. Мороз. Накройтесь, накройтесь, братишки. На дворе лютый мороз.
— Батюшки? Откуда ж зайтить-то?!
— Порядочек, граждане!
— Товарищ дорогой, да ведь миллион стоит на Дмитровке! Не дождусь я, замерзну. Пустите? А?
— Не могу, — очередь!
Огни и машины на ходу бьют взрывами. Ударят в лицо — погаснет.
— Эй! Эгей! Берегись! Берегись! Машина раздавит. Берегись!
Горят огненные часы.
М.Б.
«Гудок», 27 января 1924 г.
Геркулесовы подвиги светлой памяти брандмейстера Назарова
Был у нас на ст. Можайск Белорусско-Балт. ж. д. брандмейстер, гражданин Назаров.
Вот это был Назаров так Назаров!
Нет таких других Назаровых на свете.
Совершил брандмейстер ряд подвигов, и сразу все убедились, что он чистой воды Геркулес — наш брандмейстер, храбрый брандмейстер можайский.
Первым долгом налетел брандмейстер на временные железные печи решительно во всех помещениях и все их разобрал в пух. Так что наши можайские железнодорожники, товарищи-граждане, братья, сестрицы, вымерзли, как клопы.
Налетел Назаров в каске, сверкая как рыцарь, на наш клуб и хотел его уничтожить.
Прогремели, как гром, слова Назарова:
— Клуб антипожарный, замок на него повешу!
И шел строем на Назарова наш местком, имея взводным командиром нашего председателя, в полном составе, и был с брандмейстером неимоверный бой — семь дней и ночей, как на Перекопе.
Насчет клуба загнали месткомовские Назарова в пузырек, а на библиотечном фланге насыпал Назаров с факелами — изничтожил печную идею, и льдами покрылся товарищ Бухарин с азбукой в 5 экземплярах и Львом Толстым, и прекратилось население в библиотеке.
Отныне, во веки веков и вовеки.
Подвиг 3. Подарок годовщине Октябрьской Революции
— Я ей сделаю подарок, — возвестил брандмейстер на пожарном дворе с трубными звуками. И сделал.
К годовщине пожарную машину до последнего винта разобрал. И не собрал.
Так что годовщина имеет себе кой-что.
Подвиг 4. Исчезновение сквозь землю
И пропадал. Так пропадал, что найти его мог только один человек в мире — плательщик жалованья. И то только двенадцать раз в году — 20 числа каждого месяца.
В кассе взаимопомощи ссуду в один червонец взял, и уехал взаимный червонец наш, по какому курсу, неизвестно. Ходили слухи, будто наш червонец держал курс на ст. Ново-Сокольники.
Было назаровского жития на станции Можайск Московско-Белорусско-Балтийской железной дороги советской ровно два месяца. Настала у нас полная тишина с морозом на Северном полюсе.
Да будет Назарову земля пухом, но червонец он пускай вернет под замок нашей несгораемой взаимопомощи.
Поздравляем вас, братики, ново-сокольниковцы! Будете вы иметь!
Маг.
«Гудок», 19 февраля 1924 г.
Электрическая лекция
Науки юношей питают, отраду старцам подают,
Науки сокращают нам жизнь, короткую и без того.
В коридоре Рязанского строительного техникума путей сообщения прозвучал звонок. Классное помещение наполнилось учениками — красными, распаренными и дышащими со свистом.
Открылась дверь, и на кафедру взошел многоуважаемый профессор электротехники, он же заведующий мастерской.
— Т-тиша! — сказал электрический профессор, строго глянув на багровые лица своих слушателей, — по какому поводу такой вид? Безобразный?
— Вентилятор качали для кузнечного горна! — хором взревели сто голосов.
— Ага, а почему я не вижу Колесаева?
— Колесаев умер вчера, — ответил хор, как в опере, басами.
— Докачался! — отозвался хор тенором.
— Тэк-с… Ну, царство ему небесное. Раз умер, ничего не поделаешь. Воскресить я не властен. Верно?!
— Верно!! — грянул хор.
— Не ревите дикими голосами, — посоветовал ученый. — На чем, бишь, мы остановились в прошлый раз?
— Что такое электричество! — ответил класс.
— Правильно. Нуте-с, приступаем дальше. Берите тетрадки, записывайте мои слова…
Как листья в лесу, прошелестели тетрадки, и сто карандашей застрочили по бумаге.
— Прежде чем сказать, что такое электричество, — загудело с кафедры, — я вам… э… скажу про пар. В самом деле, что такое пар? Каждый дурак видел чайник на плите… Видели?
— Видели!!! — как ураган, ответили ученики.
— Не орите… Ну, вот, стало быть… кажется со стороны простая штука, каждая баба может вскипятить, а на самом деле это не так. Может ли баба паровоз пустить? Я вас спрашиваю? Нет-с, миленькие, баба паровоз пустить не может. Во-первых, не ее это бабье дело, а в-третьих, чайник — это ерунда, а в паровозе пар совсем другого сорта. Там пар под давлением, почему под означенным давлением, исходя из котла, прет в колеса и толкает их к вечному движению, так называемому перпетуум-мобиле.
— А что такое перпетуум? — спросил Куряковский-ученик.
— Не перебивай! Сам объясню. Перпетуум такая штука… это, братишки… ого-го! Утром, например, сел ты на Брянском вокзале в Москве и покатил, и, смотришь, через 24 часа ты в Киеве, в совершенно другой советской республике, так называемой Украинской, и все это по причине концентрации пара в котле, проходящего по рычагам к колесам так называемым поршнем по закону вечного перпетуума, открытого известным паровым ученым Уан-Степом в 18 веке до Рождества Христова при взгляде на чайник на самой обыкновенной плите в Англии, в городе Лионе…
— А нам говорили по механике вчера, что плиты до Рождества Христова не было! — пискнул голос.
— И Англии не было! — буркнул другой.
— И Рождества Христова не было!!
— Го-го-го! Го!! — загремел класс…
— Молчать! — громыхнул преподаватель.
— Харюзин, оставь класс! Подстрекатель, вон!
— Вон! Харюзин, — взвыл класс. Харюзин, разливаясь в бурных рыданиях, встал и сказал:
— Простите, товарищ преподаватель, я больше не буду.
— Вон! — я о тебе доложу в совете преподавателей, и ты у меня в 24 часа!
— На перпетууме вылетишь, урра!! — подхватил взволнованный класс.
Тогда Харюзин впал в отчаяние и дерзость.
— Все равно пропадать моей голове, — залихватски рявкнул он, — так уж выложу я все! Накипело у меня на душеньке!
— Выкладывай, Харюзин! — ответил хор, становясь на сторону угнетенного.
— Сами вы ни черта не знаете! — захныкал Харюзин, адресуясь к профессору, — ни про перпетуум, ни про электротехнику, ни про пар. Чепуху мелете!
— Ого-го?! — запел заинтересованный класс.
— Я? Как ты сказал?…Не знаю? — изумился профессор, становясь багровым. — Ты у меня ответишь за такие слова! Ты у меня, Харюзин, наплачешься!
— Не боюся никого, кроме Бога одного! — ответил Харюзин в экстазе. — Мне теперь нечего терять, кроме своих цепей! Вышибут? Вышибай!! Пей мою кровь за правду-матку!!
— Так его! Крой, Харюзин!! — гремел класс. — Пострадай за правду.
— И пострадаю, — вскричал Харюзин, — только мозги морочите! Околесицу порете! Двигатель для вентилятора поставить не можете!
— Пр-равильно, — бушевал восхищенный класс, — замучили качанием! Рождества не было. Уан-Степа не было! Сам, старый черт, ничего не знаешь!!!
— Это… бунт… — прохрипел профессор, — заговор! Да я! Да вы!
— Бей его! — рухнул класс в грохоте.
В коридоре зазвонил звонок, и профессор кинулся вон, а вслед ему засвистел разбойничьим свистом класс.
Михаил Б.
«Гудок», 15 марта 1924 г.
У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны…
Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в 50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.
Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок — низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18 градусов, а 271, — и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины — 12 выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара — и я жив.
Но расскажу все по порядку.
Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот:
— Вот это полушубочек!
Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: также давали крупу и также жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос… о комнате. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно, чего я хотел после ночевки на бульваре, — это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер.
Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
Он сказал:
— Ночуй.