вам вернем камеры.
— Что значит? Когда?
— Да вот я выведу первую партию.
— Как вы это уверенно говорите! Хорошо-с. Панкрат!
— У меня есть с собой люди, — сказал Рокк, — и охрана…
К вечеру кабинет Персикова осиротел… Опустели столы. Люди Рокка увезли три больших камеры, оставив профессору только первую, его маленькую, с которой он начинал опыты.
Надвигались июльские сумерки, серость овладела институтом, потекла по коридорам. В кабинете слышались монотонные шаги — это Персиков, не зажигая огня, мерил большую комнату от окна к дверям… Странное дело: в этот вечер необъяснимо тоскливое настроение овладело людьми, населяющими институт, и животными. Жабы почему-то подняли особенно тоскливый концерт и стрекотали зловеще и предостерегающе. Панкрату пришлось ловить в коридорах ужа, который ушел из своей камеры, и, когда он его поймал, вид у ужа был такой, словно тот собрался куда глаза глядят, лишь бы только уйти.
В глубоких сумерках прозвучал звонок из кабинета Персикова. Панкрат появился на пороге. И увидал странную картину. Ученый стоял одиноко посреди кабинета и глядел на столы. Панкрат кашлянул и замер.
— Вот, Панкрат, — сказал Персиков и указал на опустевший стол.
Панкрат ужаснулся. Ему показалось, что глаза у профессора в сумерках заплаканы. Это было так необыкновенно, так страшно.
— Так точно, — плаксиво ответил Панкрат и подумал: «Лучше б ты уж наорал на меня!»
— Вот, — повторил Персиков, и губы у него дрогнули точно так же, как у ребенка, у которого отняли ни с того ни с сего любимую игрушку.
— Ты знаешь, дорогой Панкрат, — продолжал Персиков, отворачиваясь к окну, — жена-то моя, которая уехала пятнадцать лет назад, в оперетку она поступила, а теперь умерла, оказывается… Вот история, Панкрат милый… Мне письмо прислали…
Жабы кричали жалобно, и сумерки одевали профессора, вот она… ночь. Москва… где-то какие-то белые шары за окнами загорались… Панкрат, растерявшись, тосковал, держал от страху руки по швам…
— Иди, Панкрат, — тяжело вымолвил профессор и махнул рукой, — ложись спать, миленький, голубчик, Панкрат.
И наступила ночь. Панкрат выбежал из кабинета почему-то на цыпочках, прибежал в свою каморку, разрыл тряпье в углу, вытащил из-под него початую бутылку русской горькой и разом выхлюпнул около чайного стакана. Закусил хлебом с солью, и глаза его несколько повеселели.
Поздним вечером, уже ближе к полуночи, Панкрат, сидя босиком на скамье в скупо освещенном вестибюле, говорил бессонному дежурному котелку, почесывая грудь под ситцевой рубахой:
— Лучше б убил, ей-бо…
— Неужто плакал? — с любопытством спрашивал котелок.
— Ей… бо… — уверял Панкрат.
— Великий ученый, — согласился котелок, — известно, лягушка жены не заменит.
— Никак, — согласился Панкрат.
Потом он подумал и добавил:
— Я свою бабу подумываю выписать сюды… чего ей в самом деле в деревне сидеть. Только она гадов этих не выносит нипочем…
— Что говорить, пакость ужаснейшая, — согласился котелок.
Из кабинета ученого не слышно было ни звука. Да и света в нем не было. Не было полоски под дверью.
Глава VIII
История в совхозе
Положительно нет прекраснее времени, нежели зрелый август в Смоленской хотя бы губернии. Лето 1928 года было, как известно, отличнейшее, с дождями весной вовремя, с полным жарким солнцем, с отличным урожаем… Яблоки в бывшем имении Шереметевых зрели… леса зеленели, желтизной квадратов лежали поля… Человек-то лучше становился на лоне природы. И не так уже неприятен показался бы Александр Семенович, как в городе. И куртки противной на нем не было. Лицо его медно загорело, ситцевая расстегнутая рубашка показывала грудь, поросшую густейшим черным волосом, на ногах были парусиновые штаны. И глаза его успокоились и подобрели.
Александр Семенович оживленно сбежал с крыльца с колоннадой, на коей была прибита вывеска под звездой:
СОВХОЗ «КРАСНЫЙ ЛУЧ»
и прямо к автомобилю-полугрузовичку, привезшему три черные камеры под охраной.
Весь день Александр Семенович хлопотал со своими помощниками, устанавливая камеры в бывшем зимнем саду — оранжерее Шереметевых… К вечеру все было готово. Под стеклянным потолком загорелся белый матовый шар, на кирпичах устанавливали камеры, и механик, приехавший с камерами, пощелкав и повертев блестящие винты, зажег на асбестовом полу в черных ящиках красный таинственный луч.
Александр Семенович хлопотал, сам влезал на лестницу, проверяя провода.
На следующий день вернулся со станции тот же полугрузовичок и выплюнул три ящика великолепной гладкой фанеры, кругом оклеенной ярлыками и белыми по черному фону надписями:
VORSICHT: EYER!
ОСТОРОЖНО: ЯЙЦА!!
— Что же так мало прислали? — удивился Александр Семенович, однако тотчас захлопотался и стал распаковывать яйца. Распаковывание происходило все в той же оранжерее, и принимали в нем участие: сам Александр Семенович, его необыкновенной толщины жена Маня, кривой бывший садовник бывших Шереметевых, а ныне служащий в совхозе на универсальной должности сторожа, охранитель, обреченный на житье в совхозе, и уборщица Дуня. Это не Москва, и все здесь носило более простой, семейный и дружественный характер. Александр Семенович распоряжался, любовно посматривая на ящики, выглядевшие таким солидным компактным подарком под нежным закатным светом верхних стекол оранжереи. Охранитель, винтовка которого мирно дремала у дверей, клещами взламывал скрепы и металлические обшивки. Стоял треск… Сыпалась пыль. Александр Семенович, шлепая сандалиями, суетился возле ящиков.
— Вы потише, пожалуйста, — говорил он охранителю. — Осторожнее. Что ж вы не видите — яйца?..
— Ничего, — хрипел уездный воин, буравя, — сейчас…
Тр-р-р… и сыпалась пыль.
Яйца оказались упакованными превосходно: под деревянной крышкой был слой парафиновой бумаги, затем промокательной, затем следовал плотный слой стружек, затем опилки, и в них замелькали белые головки яиц.
— Заграничной упаковочки, — любовно говорил Александр Семенович, роясь в опилках, — это вам не то что у нас. Маня, осторожнее, ты их побьешь.
— Ты, Александр Семенович, сдурел, — отвечала жена, — какое золото, подумаешь. Что я, никогда яиц не видала? Ой!.. Какие большие!
— Заграница, — говорил Александр Семенович, выкладывая яйца на деревянный стол, — разве это наши мужицкие яйца… Все, вероятно, брамапутры, черт их возьми! немецкие…
— Известное дело, — подтверждал охранитель, любуясь яйцами.
— Только не понимаю, чего они грязные, — говорил задумчиво Александр Семенович… — Маня, ты присматривай. Пускай дальше выгружают, а я иду на телефон.
И Александр Семенович отправился на телефон в контору совхоза через двор.
Вечером в кабинете зоологического института затрещал телефон. Профессор Персиков взъерошил волосы и подошел к аппарату.
— Ну? — спросил он.
— С вами сейчас будет говорить провинция, — тихо с шипением отозвалась трубка женским голосом.
— Ну. Слушаю, — брезгливо спросил Персиков в черный рот телефона… В том что-то щелкало, а затем дальний, мужской голос сказал в ухо встревоженно:
— Что такое? Что? Что вы спрашиваете? — раздражился Персиков, — откуда говорят?
— Из Никольского, Смоленской губернии, — ответила трубка.
— Ничего не понимаю. Никакого Никольского не знаю. Кто это?
— Рокк, — сурово сказала трубка.
— Какой Рокк? Ах да… это вы… так вы что спрашиваете?
— Мыть ли их?.. прислали из-за границы мне партию курьих яиц…
— Ну?
— …А они в грязюке в какой-то…
— Что-то вы путаете… Как они могут быть в «грязюке», как вы выражаетесь? Ну, конечно, может быть, немного… помет присох… или что-нибудь еще…
— Так не мыть?
— Конечно, не нужно… Вы что, хотите уже заряжать яйцами камеры?
— Заряжаю. Да, — ответила трубка.
— Гм, — хмыкнул Персиков.
— Пока, — цокнула трубка и стихла.
— «Пока», — с ненавистью повторил Персиков приват-доценту Иванову, — как вам нравится этот тип, Петр Степанович?
Иванов рассмеялся.
— Это он? Воображаю, что он там напечет из этих яиц.
— Д… д… д… — заговорил Персиков злобно, — вы вообразите, Петр Степанович… ну, прекрасно… очень возможно, что на дейтероплазму куриного яйца луч окажет такое же действие, как и на плазму голых. Очень возможно, что куры у него вылупятся. Но ведь ни вы, ни я не можем сказать, какие это куры будут… может быть, они ни к черту не годные куры. Может быть, они подохнут через два дня. Может быть, их есть нельзя! А разве я поручусь, что они будут стоять на ногах. Может быть, у них кости ломкие. — Персиков вошел в азарт и махал ладонью и загибал пальцы.
— Совершенно верно, — согласился Иванов.
— Вы можете поручиться, Петр Степанович, что они дадут поколение? Может быть, этот тип выведет стерильных кур. Догонит их до величины собаки, а потомства от них жди потом до второго пришествия.
— Нельзя поручиться, — согласился Иванов.
— И какая развязность, — расстраивал сам себя Персиков, — бойкость какая-то! И ведь заметьте, что этого прохвоста мне же поручено инструктировать. — Персиков указал на бумагу, доставленную Рокком (она валялась на экспериментальном столе) —…а как я его буду, этого невежду, инструктировать, когда я сам по этому вопросу ничего сказать не могу.
— А отказаться нельзя было? — спросил Иванов.
Персиков побагровел, взял бумагу и показал ее Иванову.
Тот прочел ее и иронически усмехнулся.
— М-да… — сказал он многозначительно.
— И ведь заметьте… Я своего заказа жду два месяца, и о нем ни слуху ни духу. А этому моментально и яйца прислали и вообще всякое содействие…
— Ни черта у него не выйдет, Владимир Ипатьич. И просто кончится тем, что вернут вам камеры.
— Да если бы скорее, а то ведь они же мои опыты задерживают.
— Да вот это скверно. У меня все готово.
— Вы скафандры получили?
— Да, сегодня.
Персиков несколько успокоился и оживился.
— Угу… я думаю, мы так сделаем. Двери операционной можно будет наглухо закрыть, а окно мы откроем…
— Конечно, — согласился Иванов.
— Три шлема?
— Три. Да.
— Ну вот-с… Вы, стало быть, я и кого-нибудь из студентов можно назвать. Дадим ему третий шлем.
— Гринмута можно.
— Это который у вас сейчас над саламандрами работает?.. Гм… он ничего… хотя, позвольте, весной он не мог сказать, как устроен плавательный пузырь у голозубых, — злопамятно добавил Персиков.
— Нет, он ничего… Он хороший студент, — заступился Иванов.
— Придется уж не поспать одну ночь, — продолжал Персиков, — только вот что, Петр Степанович, вы проверьте газ, а то черт их знает, эти доброхимы ихние. Пришлют какой-нибудь гадости.
— Нет, нет, — и Иванов замахал руками, — вчера я уже пробовал. Нужно отдать им справедливость, Владимир Ипатьич, превосходный газ.
— Вы на ком пробовали?
— На обыкновенных жабах. Пустишь струйку — мгновенно умирают. Да, Владимир Ипатьич, мы еще так сделаем. Вы напишете отношение в Гепеу, чтобы вам прислали электрический револьвер.
— Да я не умею с ним обращаться…
— Я на себя беру, — ответил Иванов, — мы на Клязьме из него стреляли, шутки ради… там один гепеур рядом со мной жил… Замечательная штука. И просто чрезвычайно… Бьет бесшумно, шагов на сто и наповал. Мы в ворон стреляли… По-моему, даже и газа не нужно.
— Гм… это остроумная идея… Очень, — Персиков пошел в угол, взял трубку и квакнул…
— Дайте-ка мне эту, как ее… Лубянку…
***
Дни стояли жаркие до чрезвычайности. Над полями видно было ясно, как переливался прозрачный, жирный зной. А ночи чудные, обманчивые, зеленые. Луна светила и такую красоту навела на бывшее имение Шереметевых, что ее невозможно выразить. Дворец-совхоз, словно сахарный, светился, в парке тени дрожали, а пруды стали двухцветными пополам — косяком лунный столб, а половина бездонная тьма. В пятнах луны можно было свободно читать «Известия», за исключением шахматного отдела, набранного мелкой нонпарелью. Но в такие ночи никто «Известия», понятное дело, не читал… Дуня, уборщица, оказалась в роще за совхозом, и там же оказался, вследствие совпадения, рыжеусый шофер потрепанного совхозного полугрузовичка.