более украинских. Сидел дома, смутно слышал о том, что творится в Городе; за вечерним чаем, лишь только начинался разговор о Петлюре, начинал речь о том, что это, конечно, миф и что продолжаться это долго не может.
― А что же будет? — спросила Елена.
― А будут, кажется, большевики, — ответил Турбин.
― Господи, Боже мой, — сказала Елена.
― Пожалуй, лучше будет, — неожиданно вставил Мышлаевский, — по крайней мере сразу поотвинчивают нам всем головы, и станет чисто и спокойно. Зато на русском языке. Заберут в эту, как их, че-ку, по матери обложат и выведут в расход.
― Что ты гадости какие-то говоришь?
― Извини, Леночка, но, кажется, что-то здорово с Москвы ветром потянуло.
— Да, будьте любезны, — присоединился к разговору и Демон-Шервинский и выложил на стол газету — „Вести“.
― Вот сволочь, — ответил Турбин, — как же она уцелела?
Действительно, эта бессмертная газета была единственно уцелевшей на русском языке. Полмесяца жила газета тем, что поносила покойного гетмана и говорила о том, что Петлюра имеет здоровые корни и что мобилизация идет у нас блестяще. Вторые полмесяца она печатала приказы таинственного Петлюры на двух языках — ломаном украинском и параллельно ломаном русском, а третьи — передовые о том, что большевики негодяи и покушаются на здоровую украинскую государственность, и еще какие-то таинственные и мутные сводки, из которых можно было при внимательном чтении узнать, что какая-то чепуха вновь закипает на Украине и где-то, оказывается, идет драка с поляками, где-то идет драка с большевиками, причем…
― Позвольте… позвольте…
P-раз… и нарушил Турбин свое честное слово. Впился в газету…
…врачам и фельдшерам явиться на регистрацию… под угрозой тягчайшей ответственности…
― Начальник санитарного управления у этого босяка Петлюры доктор Курицкий…
― Ты смотри, Алексей, лучше зарегистрируйся, — насторожился Мышлаевский, — а то влипнешь, как пить дать. Ты на комиссию подай.
― Покорнейше благодарю, — Турбин указал на плечо, — а они меня разденут и спросят, кто вам это украшение посадил? Дырки-то свежие. И влипнешь еще хуже. Вот что придется сделать. Ты, Никол, снеси за меня эту идиотскую анкету, сообщишь, что я немного нездоров. А там видно будет.
― А они тебя катанут в полк, — сказал Мышлаевский, — раз ты здоровым себя покажешь.
Турбин сложил кукиш и показал его туда, где можно было предполагать мифического и безликого Петлюру.
― В ту же минуту на нелегальное положение, и буду сидеть, пока этого проходимца не вышибут из Города.
― Уберут, — сказал уверенно Карась.
― Кто?
― Об этом товарищ Троцкий позаботится, можешь быть уверен, — пояснил мрачный Мышлаевский.
***
Деньги. Черт возьми, практика лопнула. Позвольте. Звонок. Ну-ка, Никол, открывай.
Первый пациент появился 30 января вечером, часов около шести. Вежливо приподняв шапку Николке, он поднялся с ним вместе по лестнице, в передней снял пальто с козьим мехом и попал в гостиную. Обитатели квартиры сошлись в столовой и повели тихую беседу, как всегда бывало, когда Алексей начинал принимать.
― Пожалуйте, — сказал Турбин.
С кресла поднялся худенький и желтоватый молодой человек в сереньком френче. Глаза его были мутны и сосредоточены. Турбин в белом халате посторонился и пропустил его в кабинет.
― Садитесь, пожалуйста. Чем могу служить?
― У меня сифилис, — хрипловатым голосом сказал посетитель и посмотрел на Турбина прямо и мрачно.
― Лечились уже?
― Лечился, но плохо и неаккуратно. Лечение мало помогало.
― Кто направил вас ко мне?
― Настоятель церкви Николая Доброго отец Александр.
― Как?
― Отец Александр.
― Вы что же, знакомы с ним?
― Я у него исповедался, и беседа святого старика принесла мне душевное облегчение, — объяснил посетитель, глядя в небо. — Мне не следовало лечиться… Я так полагал. Нужно было бы терпеливо снести испытание, ниспосланное мне Богом за мой страшный грех, но настоятель внушил мне, что это я рассуждаю неправильно. И я подчинился ему.
Турбин внимательнейшим образом вгляделся в зрачки пациенту и первым долгом начал исследовать рефлексы. Но зрачки у владельца козьего меха оказались обыкновенные, только полные одной печальной чернотой.
― Вот что, — сказал Турбин, отбрасывая молоток, — вы человек, по-видимому, религиозный?
― Да, я день и ночь думаю о Боге и молюсь ему. Единственному прибежищу и утешителю.
― Это, конечно, очень хорошо, — отозвался Турбин, не спуская глаз с его глаз, — и я отношусь к этому с уважением, но вот что я вам посоветую: на время лечения вы уж откажитесь от вашей упорной мысли о Боге. Дело в том, что она у вас начинает смахивать на идею фикс. А в вашем состоянии это вредно. Вам нужен воздух, движение и сон.
― По ночам я молюсь.
― Нет, это придется изменить. Часы молитвы придется сократить. Они вас будут утомлять, а вам необходим покой.
Больной покорно опустил глаза.
Он стоял перед Турбиным обнаженным и подчинялся осмотру.
― Кокаин нюхали?
― В числе мерзостей и пороков, которым я предавался, был и этот. Теперь нет.
„Черт его знает… а вдруг жулик… притворяется; надо будет посмотреть, чтобы в передней шубы не пропали“.
Турбин нарисовал ручкой молотка на груди у больного большой знак вопроса. Белый знак превратился в красный.
― Вот видите, дермографизм у вас есть. Вы перестаньте увлекаться религиозными вопросами. Вообще поменьше предавайтесь всяким тягостным размышлениям. Одевайтесь. С завтрашнего дня начну вам впрыскивать ртуть, а через неделю первое вливание.
― Хорошо, доктор.
― Кокаин нельзя. Пить нельзя. Женщины тоже…
― Я удалился от женщин и ядов. Удалился и от злых людей, — говорил больной, застегивая рубашку, — злой гений моей жизни, предтеча антихриста, уехал в город дьявола.
― Батюшка, нельзя так, — застонал Турбин, — ведь вы же в психиатрическую лечебницу попадете. Про какого антихриста вы говорите?
― Я говорю про его предтечу Михаила Семеновича Шполянского, человека с глазами змеи и с черными баками.
― Как вы говорите? С черными баками? А скажите, пожалуйста, где он живет?
― Он уехал в царство антихриста, в Москву, чтобы подать сигнал и полчища аггелов вести на этот Город в наказание за грехи его обитателей. Как некогда Содом и Гоморра…
― Это вы большевиков аггелами? Согласен. Но все-таки так нельзя…
― „Баки“… — Вот что… Вы бром будете пить. По столовой ложке три раза в день… Какой он из себя… этот ваш предтеча?
― Он черный…
― Молодой?
― Да, он молод. Но мерзости в нем, как в тысячелетнем диаволе. Жен он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят уже, трубят боевые трубы грешных полчищ, и виден над полями лик сатаны, и идущего за ним.
― Троцкого?!
― Да, это имя его, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.
― Серьезно вам говорю: если вы не прекратите это, вы смотрите… у вас мания развивается…
― Нет, доктор, я нормален. Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?
― Помилуйте, что у вас на каждом шагу слово „святой“? Ничего особенно святого я в своем труде не вижу. Беру я за курс, как все. Если будете лечиться у меня, оставьте часть в задаток.[76 — Здесь тоже есть несколько мелких разночтений, которые можно указать при подготовке академического издания романа.]
― Очень хорошо.
Френч расстегнулся.
― У вас, может быть, денег мало? — пробурчал Турбин, глядя на потертые колени, — „Нет, он не жулик… нет… но свихнется“.
― Нет, доктор, найдутся. Вы облегчаете по-своему человечество.
― И иногда очень удачно. Пожалуйста, бром принимайте аккуратно.
― Полное облегчение, уважаемый доктор, мы получим только там. — Больной вдохновенно указал в беленький потолок. — А сейчас ждут нас всех испытания, коих мы еще не видали… И наступят они очень скоро.
― Ну, покорнейше благодарю. Я уже испытал достаточно.
― Нельзя зарекаться, доктор, ох нельзя, — бормотал больной, напяливая козий мех в передней, — ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь.
„Где-то я уже слыхал это?.. Ах, ну, конечно, со священником всласть натолковался. Вот подошли друг к другу — прелесть“.
― Убедительно советую, поменьше читайте Апокалипсис… Повторяю, вам вредно… Честь имею кланяться. Завтра в шесть часов, пожалуйста. Анюта, выпусти, пожалуйста…
***
Однажды вечером Шервинский вдохновенно поднял руку и молвил:
― Ну-с? Здорово? И когда стали их поднимать, оказалось, что на папахах у них красные звезды…
Открыв рты, Шервинского слушали все, даже Анюта прислонилась к дверям.
― Какие такие звезды? — мрачнейшим образом расспрашивал Мышлаевский.
― Маленькие, как кокарды, пятиконечные. На всех папахах. А в середине серп и молоточек. Прут, как саранча, из-за Днепра… так и лезут. Первую дивизию Петлюрину побили, к чертям.
― Да откуда это известно? — подозрительно спросил Мышлаевский.
― Очень хорошо известно, если уже есть раненые в госпиталях в Городе.
― Алеша, — вскричал Николка, — ты знаешь, красные идут! Сейчас, говорят, бои идут под Бобровицами.
Турбин первоначально перекосил злобно лицо и сказал с шипением:
― Так и надо. Так ему, сукину сыну, мрази, и надо. — Потом остановился и тоже рот открыл. — Позвольте… это еще, может быть, так, утки… небольшая банда…
― Утки? — радостно спросил Шервинский. Он развернул „Весть“ и маникюренным ногтем отметил:
„На Бобровицком направлении наши части доблестным ударом отбросили красных“.
― Ну, тогда действительно гроб… Раз такое сообщено, значит, красные Бобровицы взяли.
― Определенно, — подтвердил Мышлаевский.
***
Эполеты на черном полотне. Старая кушетка.
— Ну-с, Юленька, — молвил Турбин и вынул из заднего кармана револьвер Мышлаевского, взятый напрокат на один вечер, — скажи, будь добра, в каких ты отношениях с Михаилом Семеновичем Шполянским?
Юлия попятилась, наткнулась на стол, абажур звякнул… дзинь… В первый раз лицо Юлии стало неподдельно бледным.
― Алексей… Алексей… что ты делаешь?
― Скажи, Юлия, в каких ты отношениях с Михаилом Семеновичем? — повторил Турбин твердо, как человек, решившийся наконец вырвать измучивший его гнилой зуб.
― Что ты хочешь знать? — спросила Юлия, глаза ее шевелились, она руками закрылась от дула.
― Только одно: он твой любовник или нет?
Лицо Юлии Марковны ожило немного. Немного крови вернулось к голове. Глаза ее блеснули странно, как будто вопрос Турбина показался ей легким, совсем нетрудным вопросом, как будто она ждала худшего. Голос ее ожил.
― Ты не имеешь права мучить меня… ты, — заговорила она, — ну хорошо… в последний раз говорю тебе — он моим любовником не был. Не был. Не был.
― Поклянись.
― Клянусь.
Глаза у Юлии Марковны были насквозь светлы, как хрусталь.
Поздно ночью доктор Турбин стоял перед Юлией Марковной на коленях, уткнувшись головой в колени, и бормотал:
― Ты замучила меня. Замучила меня, и этот месяц, что я узнал тебя, я не живу. Я тебя люблю, люблю… — страстно, облизывая губы, он бормотал…
Юлия Марковна наклонялась к нему и гладила его волосы.
― Скажи, зачем ты мне отдалась? Ты меня любишь? Любишь? Или же нет?
― Люблю, — ответила Юлия Марковна и посмотрела на задний карман стоящего на коленях.
***
Когда в полночь Турбин возвращался домой, был хрустальный мороз. Небо висело твердое, громадное, и звезды на нем были натисканы красные, пятиконечные. Громаднее всех и всех живее — Марс. Но доктор не смотрел на звезды.
Шел и бормотал:
― Не хочу испытаний. Довольно. Только эта комната. Эполеты. Шандал.
В три дня все повернулось наново, и испытание — последнее перед началом новой, неслыханной и невиданной жизни — упало сразу на всех. И вестником его был Лариосик. Это произошло ровно в четыре часа дня, когда в столовой собрались все к обеду. Был даже Карась. Лариосик появился в столовой в виде несколько более парадном, чем обычно (твердые манжеты торчали), и вежливо и глухо попросил:
― Не можете