он может быть перепечатан завтра?!
― Я, — железным голосом ответил дьявол, — завтра в 9 часов утра сдам его в бюро и посажу 12 машинисток, разниму его на 12 частей, и они перепишут его к вечеру.
Я понял, что мне не следует с ним спорить, я восхищенно лежал у его ног.
― Это обойдется целковых в полтораста, заметьте, на счет автора. Послезавтра утром я отвезу его в цензуру, а через три дня вы поедете со мною туда.
― Слушаю, — сказал я мертвым голосом.
― Там вы не будете произносить ни одного слова, и никаких проборов, — сурово сказал Рудольф.
Тут я опять произвел слабую попытку бунтовать.
― Разве я такой дурак, — забурчал я, — что мне нельзя и рта открыть? А если это так, то поезжайте один. Зачем я нужен?
― Вы нужны вот зачем, — ледяным голосом продолжал Рудольф, — он вздумает что-нибудь вычеркнуть. Что именно — мне неизвестно. Хотя кой о чем я догадываюсь. Так вот, вы изъявите полное свое согласие на все, что он ни скажет. И хорошо было бы даже, если бы вы сказали ему какой-нибудь комплимент. Вроде того, что вот, мол, как он здорово придумал и что вы, автор, находите, что с такими купюрами ваш роман стал лучше в два раза.
― До чего мне это не по вкусу, — забормотал я и вдруг произнес громовую филиппику по адресу цензуры. Продолжалась она пять минут. Рудольф, раскинувшись, сидел на дырявом диване и от удовольствия щурил глазки. Наконец я закрыл рот.
― Вы кончили?
― Кончил.
― Дитя! — сказал Рудольф и, вынув красный красивый шестигранный карандаш, вычеркнул из эпиграфа «Из Апокалипсиса».
― Это вы напрасно, — заметил я, заглядывая к нему через плечо, — ведь он, наверное, и так знает, откуда это?
― Ни черта он не знает, — угрюмо ответил Рудольф и тут же пробежал по всем пяти тетрадям и вычеркнул еще штук шесть фраз, каждый раз вежливо осведомляясь у меня: «Разрешите?»
Затем он вручил мне пять червонцев, а затем сам он в берете и мой роман провалился сквозь пол. Мне почудилось, что я видел клок пламени, выскочивший из паркетной шашки, и долго еще пахло в комнате серой. Впрочем, может быть, это мне и показалось.
Уж давным-давно погасла оставленная мне в презент лампочка и кошка заснула на газетах, а я все стоял у стекла и смотрел во мрак. Мой дом плыл, как многоярусный корабль, распустив черные паруса. Над ним варилось дымное месиво.
Когда я заснул, мне приснились юнкера 18-го года. Они шли валом и свистели и пели дикую песню. Сны кошки мне неизвестны. Надо полагать, что она видела во сне собак, а, может быть, и людей. А это много страшнее[84 — Здесь в тексте пропуск до конца страницы.].
VII Размытая фотография
Что происходило в дальнейшем, Вам, бесценный друг, известно из ранее написанного: разорение человека с колосьями, кильки, и векселя, Рвацкий, чепуха.
Все остальное размыло в моей памяти начисто. Не помню ничего! Кажется, шел дождь. И еще знаю, что скука, одуряющая скука терзала меня. Она разливалась повсюду, она вошла в меня, и от нее гнила моя кровь. Помнится, видел я окурки и плевки на Страстной площади, каких-то баб с мокрыми подолами, Навзиката, нога у меня болела, и я, хромая, ходил в газету. И стал лохматый. Мимо! Мимо![85 — Здесь в тексте пропуск до конца страницы.]
VIII Выход романа
И настал день, в который я все-таки дрогнул. Когда загорелись лампы и фонари и кубиковая мостовая залоснилась, я пошел в помещение Рвацкого. И вот вам доказательство того, как все размыло: не помню, весна ли это была, быть может, лето. Или февраль? Февраль? Не помню.
В помещении все изменилось. Ни килек не было, ни Рвацкого, но зато воздвигли какие-то фанерные перегородки, и в одной из клетушек восседал Рудольф под ослепительнейшей лампой, а перед ним в двух колоннах стояли свежевыпущенные книжки журнала. Синие их обложки выглядели нарядно. Рудольф сиял и встретил меня теплым рукопожатием.
Перед Рудольфом сидел молодой человек совершенно особого типа. Я нередко встречал их в различных редакциях. Приметы их следующие. Лет от 25 до 30. Никогда не больше и не меньше. Одет прилично. Пиджак, а иногда и визитка, правда, старенькая. Брючки непременно полосатые. Галстух непременно или длинный вишневого цвета, или бабочкой в клетку. Непременно с тростью, и трость с набалдашником из серебра. Непременно хорошо причесаны. Кто их родители? Чем они живут? Кто они такие — никто не знает. Сами они не пишут. На вопрос, как их фамилия, редакторы отвечают, щурясь:
— Фамилия? Пи… черт, забыл!
Они бывают в редакциях во все торжественные дни, в день выхода очередных книжек, в дни больших литературных скандалов, в дни закрытий журналов. Особая примета: любят шептаться с женщинами в редакциях, очень вежливы с ними и всех народных комиссаров называют дружески по имени и отчеству.
Так они не говорят:
Или:
― Т. такой-то…
А так:
― Вчера Анатолий Васильевич рассказывал нам, мы очень смеялись…
Из чего можно заключить, что они бывают у наркомов, что ли? Впрочем, не знаю.
Словом, он сидел уже тут.
Сел и я.
Рудольф немедленно обратился к незнакомцу и спросил его:
― Ну, как вы находите новый роман?
У меня дрогнуло сердце, я искоса глянул на руки молодому человеку. В них была книжка, раскрытая как раз на моем романе.
Молодой человек очень оживился и заговорил, картавя:
― Рудольф Максимыч! Не понимаю! Воля ваша! Что вас заставило напечатать его, решительно не понимаю. Во-первых, это вовсе не роман.
― А что же это? — спросил Рудольф, наслаждаясь моим лицом, глаза его пылали.
― Черт… не понимаю!.. Во всяком случае, с моей точки зрения, Рудольф Максимыч, это очень дурно, вы меня простите. Бездарно в полной мере! И, кроме того, здесь он пишет «петухи налетали». Петух не летает, Р[удольф] М[аксимыч]! Скажите это автору. Он бездарен, еще и неграмотен.
― А вы ему сами скажите, — ответил бандит Рудольф, — вот он. Познакомьтесь. Он утверждает, что кончил ц[ерковно]-п[риходскую] школу.
Я немедленно встал и, любезно оскалившись, протянул молодому человеку руку. Она была мертва и холодна. Он, бледный, закинулся на спинку стула и молчал все время, пока я получал у Рудольфа авторские экземпляры и вышел.
Но когда выходил, слышал тонкий вой:
― Рудольф Максимович!
И хохот весельчака Рудольфа.
Мой друг! Вам, наверное, приходилось читать такие сообщения:
«Французский писатель N. написал роман. Роман разошелся во Франции в течение месяца в количестве 600 тысяч экземпляров и переведен на немецкий, английский, итальянский, шведский и датский языки. В течение месяца бывший скромный (или клерк, или офицер, или приказчик, или начальник станции) приобрел мировую известность».
Через некоторое время в ваши руки попадает измызганный номер французского или немецкого иллюстрированного журнала, и вы видите избранника судьбы. Он в белых брюках и синем пиджаке. Волосы его растрепаны, потому что с моря дует ветер. Рядом с ним в короткой юбке и шляпе некрасивая женщина с чудесными зубами. На руках у нее лохматая собачонка с острыми ушами. Видна бортовая сетка парохода и кусок шезлонга, за сеткой лохматые волны. Подпись показывает, что счастлив избранник, он уезжает в Америку с женой и собачкой.
Отравленный завистью, скрипнув зубами, швыряете вы журнал на стол, закуриваете, нестерпимый смрад поднимается от годами не чищенной пепельницы. Пахнет в редакции сапогами и почему-то карболкой. На вешалке висят мокрые пальто сотрудников. Осень, но один из сотрудников пришел в капитанской кепке с белым верхом, и она мокнет и гниет на гвоздике. За стеклами идет дождь. Он шел вчера, идет сегодня и будет идти завтра…
Не солгу вам, мой друг, мой роман не только не вышел в количестве шестисот тысяч, но он не вышел и вовсе. Что касается же тех двух третей романа, что были напечатаны в журнале Рудольфа, то они не были переведены на датский язык, и в Америку с собачкой на яхте я не ездил. Даже более того, он настолько не произвел никакого впечатления, что иногда мне начинало казаться, будто он вовсе не выходил. В течение месяцев двух я не встретил ни одной живой души, которая бы читала мой роман. Сам я зато перечитал напечатанное раз пятнадцать и пришел к выводу, что Рудольф ночью уволок у меня из комнаты черновики. Если бы над этими черновиками я просидел еще несколько месяцев, действительно можно было бы сделать приличный роман.
Итак, прошло два месяца. К концу второго месяца я, наконец, убедился, что люди, прочитавшие мое произведение искусства, на свете имеются.
В редакции встретил я развязного и выпившего поэта Вову Баргузина. Вова сказал:
— Читал, Мишенька, я ваш роман в журнале «Страна». Плохонький роман. Мишун, вы…[86 — На этом текст обрывается.]
Был май
Был май. Прекрасный месяц май. Я шел по переулку, по тому самому, где помещается театр. Это был отличный, гладкий, любимый переулок, по которому непрерывно проезжали машины. Проезжая, они хлопали металлической крышкой, вделанной в асфальт. «Может быть, это канализационная крышка, а может быть, крышка водопроводная», — размышлял я. Эти машины отчаянно кричали разными голосами, и каждый раз, как они кричали, сердце падало и подгибались ноги.
«Вот когда-нибудь крикнет так машина, а я возьму и умру», — думал я, тыча концом палки в тротуар и боясь смерти.
«Надо ускорить шаг, свернуть во двор, пройти во внутрь театра. Там уже не страшны машины, и весьма возможно, что я не умру».
Но свернуть во двор мне не удалось. Я увидел его. Он стоял, прислонившись к стене театра и заложив ногу за ногу. Ноги эти были обуты в кроваво-рыжие туфли на пухлой подошве, над туфлями были толстые шерстяные чулки, а над чулками — шоколадного цвета пузырями штаны до колен. На нем не было пиджака. Вместо пиджака на нем была странная куртка, сделанная из замши, из которой некогда делали мужские кошельки. На груди — металлическая дорожка с пряжечкой, а на голове — женский берет с коротким хвостиком.
Это был молодой человек ослепительной красоты, с длинными ресницами, бодрыми глазами. Перед ним стояли пять человек актеров, одна актриса и один режиссер. Они преграждали путь в ворота.
Я снял шляпу и низко поклонился молодому человеку. Он приветствовал меня странным образом. Именно: сцепил ладони обеих рук, поднял их кверху и как бы зазвонил в невидимый колокол. Он посмотрел на меня пронзительно, лихо улыбаясь необыкновенной красоты глазами. Я смутился и уронил палку.
― Как поживаете? — спросил меня молодой человек.
Я поживал хорошо, мешали мне только машины своим адским криком, я что-то мямлил и криво надел шляпу.
Тут на меня обратилось всеобщее внимание.
― А вы как поживаете? — спросил я, причем мне показалось, что у меня распух язык.
― Хорошо! — ответил молодой человек.
― Он только что приехал из-за границы, — тихо сказал мне режиссер.